Она любит меня, тут нет никаких сомнений, но я без пяти минут покойник, а она потеряла голову от горя, и сейчас ей надо, чтобы кто-то, в смысле Джон, собрал ее по кусочкам. Я не могу ее винить — ни ее, ни его. Тянутся недели, я лежу в палате, ни живой ни мертвый, а в это время Грейс постоянно бывает у Траузе и мало-помалу к ней возвращается, казалось бы забытое, ощущение влюбленности. Теперь она любит сразу двоих, и даже после того как, опровергнув все прогнозы, я чудесным образом начинаю выздоравливать, она продолжает любить нас обоих. В мае я выписываюсь из больницы, еще плохо соображая, на каком я свете. Мир вокруг двоится, я хожу как в трансе, но этого мало, в течение первых трех месяцев я должен принимать некую пилюлю, не позволяющую мне исполнять супружеские обязанности. Грейс — сама доброта и терпение. Она ухаживает за мной, она меня ободряет, я же не могу ничего дать ей взамен. Ее отношения с Траузе продолжаются, и это ее мучит, она казнит себя за то, что ведет двойную жизнь. Чем быстрее мои дела идут на поправку, тем острей ее страдания. В начале августа два события спасают наш брак от окончательного краха. Я перестаю принимать эту чертову пилюлю, и Грейс решает разорвать отношения с Джоном. Я снова почувствовал себя мужчиной, и моя жена перестает метаться. Небо над нами расчистилось. Я пребываю в блаженном неведении — рогоносец, только что избавившийся от сомнительных украшений, обожающий свою жену и дорожащий дружбой с человеком, который ее чуть было у него не увел.
Здесь можно было бы поставить точку, но история на этом не заканчивается. Целый месяц в доме царила гармония. Грейс опять со мной. Но когда кажется, что худшее позади, снова ударяет гром. Гучи сгустились в «тот самый день», восемнадцатого сентября, когда я купил в магазине Чанга синюю тетрадь, быть может, в ту самую минуту, когда я сделал в ней первую запись. Двадцать седьмого я открыл ее в последний раз: чтобы как-то осознать события этих девяти дней, следовало изложить свои соображения и догадки на бумаге. Вне зависимости от того, справедливы они или нет, проверяемы или не проверяемы, идем дальше…
Врач сообщает Грейс, что она беременна. Новость, конечно, замечательная, но только не тогда, когда ты не знаешь, кто отец ребенка. Она прикидывает в уме и так, и эдак — получается, что шансы у нас с Джоном примерно равны. Она казнится и тянет до последнего. Она говорит себе: это воздаяние за мой грех, я заслужила самое суровое наказание. Вот почему она тогда рыдает в такси, а потом так заводится, стоит мне заговорить о команде «синих». «Нет никакого братства добродетельных людей, — зло выкрикивает она. — Хороший человек тоже совершает дурные поступки». Вот почему она снова и снова повторяет про доверие и трудные времена. Главное, чтобы я ее любил. И, конечно, все эти разговоры об аборте. Тут дело не в отсутствии денег, а в отсутствии внутренней уверенности. Это ее убивает. Она не хочет строить семью на таком шатком фундаменте, а сказать всю правду не может; я же, ничего не зная, бью наотмашь, наседаю на нее, требуя сохранить ребенка. Один раз, наутро после стычки, я наконец говорю то, что она давно надеялась от меня услышать: тебе решать. Впервые у нее появилась свобода выбора. Она уединяется в отеле, чтобы собраться с мыслями, исчезает на всю ночь, чем ввергает меня в пучину отчаяния, зато на следующий день я вижу куда более спокойную, трезвую и решительную Грейс. Для вынесения вердикта ей хватает этих нескольких часов, после чего она оставляет на автоответчике поразившую меня запись. Преодолев колебания, она волевым усилием доказывает себе, что ребенок от меня. Это, если хотите, жест преданности. Разумеется, за ним — только истовое желание верить, но я понимаю, чего ей это стоило. Траузе — это уже прошлое. Важно только то, что она — моя жена. И до тех пор, пока Грейс ею остается, все, о чем я сейчас поведал в синей тетради, останется для нее тайной за семью печатями. Не знаю, правда это или мои домыслы, но, по большому счету, какое это имеет значение? Что мне до прошлого, если я нужен ей сегодня и завтра.
На этом я поставил точку. Я зачехлил авторучку и положил на место фотоальбом. Было еще рано — полвторого. Я быстро съел на кухне свой сэндвич и вернулся в кабинет с пластиковым пакетом. Выдергивая из синей тетради страницу за страницей, я рвал их на мелкие клочки. История Боуэна, пафосная тирада по поводу утопленного в унитазе новорожденного, моя версия альковной жизни Грейс в духе «мыльной оперы» — все отправлялось в мусорный пакет. Заминка вышла с чистыми листами, но в результате их постигла та же участь. Самое время было прогуляться, поэтому я завязал пакет двойным узлом и прихватил его с собой. Двигаясь на юг по Корт-стрит, я миновал бывший магазин Чанга, на двери которого по-прежнему висел амбарный замок, и когда внутренний голос сказал мне, что я достаточно удалился от дома, я бросил пакет в мусорный бак, где он оказался погребенным под увядшими розами и юмористическим приложением к «Дейли ньюс».
В самом начале нашей дружбы Траузе рассказал мне историю о писателе (забыл имя), с которым он познакомился в Париже в пятидесятые годы. Этот француз, напечатавший два романа и сборник рассказов, считался одной из надежд молодого поколения. Еще он писал стихи и незадолго до возвращения Джона в Америку (после шести лет в Париже) опубликовал большую эпическую поэму об утонувшем ребенке. Два месяца спустя он отдыхал с семьей на побережье Нормандии, и в последний день, когда его пятилетняя дочь купалась в Ла-Манше, ее накрыла волна, и она утонула на глазах у родителей. По словам Джона, этот писатель, человек ясного и трезвого ума, был уверен, что в смерти дочери повинна его поэма. Раздавленный случившимся, он убедил себя в том, что описание воображаемого несчастья спровоцировало настоящее, что трагедия на бумаге вызвала трагедию в реальной жизни. И, как следствие, этот одаренный автор поклялся, что больше не напишет ни строчки. Слова убивают. Слова трансформируют реальность. А в арсенале профессионала они вдвойне опасны. Когда я услышал от Джона эту историю, после памятного несчастного случая прошло двадцать с лишним лет, а обет молчания так и не был нарушен. В литературных кругах это сделало автора фигурой легендарной. Люди говорили о величии его страданий, ему сочувствовали, им восхищались.
Мы с Джоном довольно подробно обсуждали эту историю, и, помнится, я высказался в том духе, что принятое писателем решение было ошибкой, основанной на непонимании реальности. Нет взаимозависимости между реальным миром и миром воображения, как нет причинно-следственной связи между сюжетом поэмы и внешними событиями. То, что с ним произошло, не более чем простое совпадение, жестокая, точнее, трагическая гримаса судьбы. Он так чувствовал, и трудно было егс за это винить, но при всем сострадании я воспринимал его добровольное молчание как отказ признавать простую истину: наши жизни находятся вс власти стихийных, абсолютно непредсказуемых сил, а значит, сказал я Траузе, француз напрасно наложил на себя епитимью.
Мною руководил банальный здравый смысл, я стоял на позициях прагматизма и науки в противовес дремучему невежеству и шаманству. К моему удивлению, Джон занял иную позицию. Может, конечно, он меня разыгрывал или выступал в роли адвоката дьявола, во всяком случае, он утверждал, что к решению коллеги относится с пониманием, искренне восхищаясь умением француза держать слово. Слова и мысли, как и все живое, материальны, говорил Джон. Бывает, что мы, сами того не ведая, предугадываем ход вещей. Хотя мы живем в настоящем, в каждом из нас заложено будущее. Может, в этом и заключается смысл писательства? Не фиксировать уже случившиеся события, а расчищать им дорогу в будущее?