Он стоял на пересечении Адаме и Мичиган и смотрел, как, тесня друг друга, боролись за жизненное пространство или, наоборот, с облегченным гулом клаксонов, не выдержав соперничества, стремительно скрывались в тихих боковых улицах автомобили.
«Вот они зародышевые клетки, из которых образуется истинная цивилизация, — размышлял он. — „Истинно цивилизованный человек“, в конечном счете, будет представлять собой свободный разум, заключенный в машинную оболочку».
И в то же мгновение последовало категоричное возражение его второго Я: «Существование свободного разума в механическом теле машины, независимо от обстоятельств, безусловно, приведет к полной деградации либо к запрету всех видов искусств. Искусство в его простейшем определении — есть отражение человеческих инстинктов и традиций воспитания. Поэзия, музыка, танец — все это рождено и навеяно наблюдениями за брачными играми птиц и рыб, неразделимо связано и тесно переплетено с чувственным влечением различных полов. Произведения литературы рождаются в желании перемен, в неистребимом стремлении к познанию еще непознанного. С равным правом это же можно отнести к рождению произведений живописи и скульптуры. В философии и религии заложены функции самосохранения. Лишенный инстинктов живого тела, такой свободный разум не поймет и не увидит прекрасного, а следовательно, недостоин считаться частью истинно цивилизованного существа».
Но и рациональная половина сознания нашла свои достойные аргументы: «Но искусство само по себе не несет прекрасное, ибо прекрасного per se просто не существует. Не станем же мы отрицать, что восход солнца — есть кульминация ужаса, испытываемого разумной летучей мышью; а населяющим планеты красной звезды Альдебаран зеленая растительность нашей Земли покажется отвратительным в своей непристойности зрелищем. Без наблюдателя истина и красота никогда не станут едиными категориями, ибо существовать вместе могут лишь в ощущениях. Доказательство обратного в сути своей уже содержит опровержение, ибо цивилизация есть продукт разума, а не инстинктов».
В состоянии задумчивой отрешенности Эдмонд продолжал свой путь, скользя инородным телом в потоке реально существующих, но чуждых ему существ, как вдруг — это можно было сравнить с внезапным пробуждением — два сознания его сплелись в единое целое, и он понял, что застыл в оцепенении и напряженно, более не видя никого вокруг себя, вглядывается в идущую впереди женскую фигуру. Он ускорил шаг, и ранее никогда не испытанные ощущения вдруг наполнили волнением его существо.
Женщина обернулась. Взгляды их встретились, слились в одно неразделимое целое, как два расплавленных металла сливаются в горниле раскаленной печи. Глаза — такие же светлые, как у Эдмонда, такой же напряженный, проницательный взгляд; тонкая, гибкая фигурка чуть ниже его ростом, и не вяжущееся со всем обликом выражение неестественной мужественности. Руки затянуты в черные перчатки, но само строение гибких, длинных пальцев было настолько очевидным…
Эдмонд смотрел на женщину, каждой частицей своей являвшуюся его двойником!
И пока смятенное сознание его пыталось признать и приспособиться к поражающей воображение мысли о существовании подобной реальности, некие спрятанные в глубине мозга злобные клеточки уже ухмылялись. «Свояк свояка…» — угрюмо подумал он и распушил невидимые перья.
Потом он заговорил:
— Я не мог даже мечтать о том, что ты существуешь.
Глядя ему в глаза, с проницательностью и силой, равной его собственной, женщина улыбалась.
— Я чувствовала, что ты где-то рядом.
Смешавшись с толпой, но не как неразделимая часть ее, а подобно двум малым молекулам кислорода в воздушном потоке, две странные фигуры в молчании двинулись на север. Без слов, они оба знали, что дорога приведет их к жилищу женщины. От реки они повернули на запад и шли по улицам маленьких лавок и обветшалых домов.
И когда зашли в один из них и поднялись наверх, то увидел Эдмонд клетку, похожую на бесчисленное множество подобных ей клеток, куда добровольно заточило себя человечество; разве что на стенах этой в изобилии висели карандашные наброски, акварели, маленькие сюжеты маслом, и еще в углах стопками лежали листы, которым не хватило места на стенах.
— Значит, ты — Сара Маддокс, — сказал он. — Мне нужно было догадаться раньше.
Женщина улыбалась.
— У меня два разума, — сказал Эдмонд, — или двойной разум, но совсем не такой, какой подразумевают эти звери, когда говорят о двойной личности.
— Да, — кивнула Сара.
— Я видел Город — не прошлого и не настоящего, но место, где я могу жить в согласии со всем миром.
— Я знаю, — сказала Сара.
Эти двое продолжали смотреть друг на друга и чувствовали теплоту и родственную близость, словно два давних друга, нечаянно встретившиеся в чужих и далеких краях. Снова заговорил Эдмонд:
— Я не думаю, что это реальные, действительно существующие города. Это скорее символы, чем то, что когда-то будет существовать. Это мир, к которому мы придем, ибо сейчас я понимаю, что значим мы оба и что значит для этого мира наше пришествие.
— Тебе не нужно объяснять, — сказала женщина. — Не нужно, потому что я знаю.
— Цвет и образы — вот твой язык. Я же обречен выражать мысли фразами, не имея для этого нужных слов.
Сара улыбалась.
— Наша причастность к этому миру, — говорил Эдмонд, — лишь в том, что мы продукт мутации. Мы не первообразы тех, кто еще не зачат в утробе Времени, но частица его изменений. Вейсман действительно увидел отблеск истины, и эволюция есть не только медленное перемалывание всего сущего в прах, но и возможность возрождения из этого праха высших форм жизни. Эра гигантских ящеров и вдруг — эра млекопитающих. Гигантские папоротники сменяются полевыми цветами. Природа стабильна и неизменна в течение геологической эпохи, и вот, непрошеным, врывается в мир новый, более сильный вид, катастрофой знаменуя конец старой эпохи.
Те, кто сейчас заполнили улицы, будут продолжать рожать таких, как мы, нас будет становиться все больше и больше и мы придем им на смену. Эпоха господства Homo Sapiens станет самой короткой геологической эпохой. Всего пятьсот веков назад этот вид вышел из кроманьонцев, чтобы уничтожить последних, придет время, и мы уничтожим человечество.
Грядут вихри катастроф, и многое перемелют жернова Времени, изменяя мир, когда власть перейдет к нам. Сможем ли мы лучше распорядиться ею, чем звери?
— Как судить? С нашей или с их точки зрения.
И снова эти двое молча улыбались, глядя в глаза друг другу. Единство духа ласкало их в своих объятиях, и этого было достаточно. И опять говорил Эдмонд:
— Передо мной сейчас открылось то, что доступно было лишь в мечтах. Говорить и знать — тебя понимают. Давай же говорить о том, что не привыкли обсуждать люди, разве что их мистики, чувственные поэты и бредущие на ощупь философы. Давай говорить о сути вещей. Об их начале и конце.