Он смотрит на меня как на полного идиота.
– У тебя в голове сельдерей в горчичном соусе или что? Бен, ты что, не понимаешь, что эти лощеные гады могут все? Один телефонный звонок – и пожалуйста, полиция конфискует газету, которая решилась напечатать фотки этого козла, дрочащего в кабине. (Это-то ты, надеюсь, понял, что они изображают, эти снимки?) Затем иск, суд, и газета платит по максимуму. А теперь, по-твоему, что произойдет, если я пошлю карточку легавым?
– Они замнут дело.
– Правильно, указание сверху – и все. Ты, я смотрю, еще что-то соображаешь. Хочешь, расскажу, что будет дальше?
Он внезапно наклоняется над столиком, и кончик его галстука оказывается в тарелке.
– А будет вот что: заполучив это бесценное доказательство, легавые сообразят главное – мотив преступления. До сих пор они воображали, что имеют дело с психом, которому все равно, кого убивать. А теперь они будут знать. Будут знать, что существует кодла изуверов-сатанистов, которая когда-то устраивала—а может, и сейчас устраивает! – свои изуверские тусовки с пытками, человеческими жертвами и всем прочим, причем в жертву приносятся дети, не кто-нибудь, а дети !
Он теперь возвышается передо мной, опираясь кулаками о стол, вывернув локти наружу, и его галстук, как стоящая в воздухе веревка факира, вздымается из тарелки к шее. Он стоит в позе человека, орущего от бешенства, и шепчет, шепчет со слезами, дрожащими на краях век.
– Галстук, Тео, вынь галстук из тарелки, сядь…
– И сразу же легавые поймут остальное: кто-то выследил этих изуверов и теперь последовательно ликвидирует, одного за другим. И он их всех пришьет, если полиция будет сидеть и хлопать ушами. Вообще-то менты были бы скорее довольны, если б этот мститель сделал за них основную работу. Но, понимаешь, полиция – это государственное учреждение, она должна действовать. И еще одно: эти деятели из полиции – они все же люди, такие же мужики, как ты и я (ну, может, не совсем, как я); у них есть свое человеческое любопытство, любопытство , Бен: надо же посмотреть, как устроены эти гады-детоубийцы, постараться понять! И они отдали бы, наверно, лет по десять своей пенсии, чтобы ущучить хоть одного, понимаешь, хоть одного! И как по-твоему, что они с ним сделают, с этим чудом спасшимся людоедом?
– Засунут куда подальше на всю оставшуюся жизнь.
– Абсолютно точно.
Он садится, снимает галстук и тщательно его складывает.
– Абсолютно точно. Засунут так далеко, что никто никогда ничего о нем не услышит, без суда – спорим на что хочешь! – без всяких там глупостей, прямо в какую-нибудь спецтюрягу. Потому что нельзя же допустить, чтобы такие люди, как эти Леонары, у которых такой замечательный телефон, оказались втянуты в такую некрасивую историю!
– Хорошо, а родители детей?
Долго, очень долго Тео смотрит на свой порей в уксусе, как если бы это была самая трудно поддающаяся определению вещь, которую он видел в жизни. Затем спрашивает задумчиво:
– По-твоему, Бен, что такое сирота?
(Немедленно у меня в голове слова песенки: «У него и папы нет, у него и мамы нет…»)
– Ты прав, Тео, это ребенок, которого никто не станет искать.
– Да, мсье.
Как он уставился на этот свой порей!
– Да, Бен. Но при этом сирота – это еще сама доверчивость. У него одно на уме: найти кого-то в жизни, и он идет за добрым дяденькой, который дает ему конфетку. А эти дяденьки как раз обожают сирот.
Какая-то в нем чувствуется напряженность, как будто он очень старается не думать об этих вещах больше, чем говорит. Короче, образ человека, который борется с навязчивыми образами.
Он осторожно щупает ножом свой порей, как будто это какое-то непонятное существо, только что умершее или еще не родившееся.
– Говоря «сироты», я беру слишком узко. Лучше бы сказать «заброшенные». Заброшенные дети, на которых всем наплевать, включая заведения, которые вроде бы должны ими заниматься, – сколько их в нашем замечательном свободном мире! Маленькие черные, избежавшие бойни у себя на родине, молодые вьетнамцы, плывущие по течению, наши беглецы, вся эта фауна асфальтовых джунглей, – выбирай, какие нравятся… Я не отдам карточку легавым.
Пауза. Он перекатывает по тарелке порей, по консистенции напоминающий утопленника.
– И вот что я тебе еще скажу. Менты скоро его заметут, нашего неуловимого мстителя. Они тоже не идиоты, и возможности у них дай Бог какие. Думаю, они недолго шли по ложному следу. А сейчас идет гонка. Зорро впереди на полкорпуса, не больше, если не меньше. Наверно, ему не хватит времени всех их убрать. Так вот, я не собираюсь помогать полиции его сцапать. Кто угодно, но не я.
Он бросает последний взгляд на то бледное и длинное, зелено-белое, что лежит у него в тарелке, утопая в густой перламутровой жиже с прозрачными кружочками.
– Бен, пожалуйста, пойдем отсюда – этот порей меня доконал.
29
Это произошло сегодня утром, как раз перед тем, как позвонила Лауна. Я вышел от Лемана и зашел в книжный отдел – решил проверить одну деталь, на первый взгляд незначительную, из тех, что сдвигают с мертвой точки следствие и экономят страницы.
Я всего лишь хотел спросить у господина Риссона, сколько лет он работает в Магазине.
– Сорок семь лет исполнится в этом году! Сорок семь лет, мсье, как я борюсь за изящную словесность, а продаю, что придется. Но, слава Богу, мне удалось сохранить в отделе настоящую литературу!
Сорок семь лет в Магазине! Я не спросил его, сколько ему было, когда он начинал. Я продолжал рыться, листать, короче, подыгрывать его честолюбию. Полистал «Смерть Вергилия»[21], подержал в руках «Рукопись, найденную в Сарагосе»[22]в твердом переплете, а потом спросил:
– А сколько экземпляров Гадды вы продали после того, как он был издан в карманной серии?
– «Бедлам на улице Дроздов»? Ни одного.
– Считайте, что один у вас ушел, – мне надо сделать подарок.
Его лицо, увенчанное красивой седой шевелюрой, выразило одобрение, как говорится, суровое, но справедливое.
– В добрый час, молодой человек! Это действительно книга, не то что бредовые измышления про Элистера Кроули!
– Это был тоже подарок, господин Риссон. Все вкусы более или менее противоестественны[23].