об этом, не знаю…
Он смутился, опустил глаза, не докончил…
— Я уже послал письмо с пленным, — сказал канцлер.
— Выйдет что-нибудь из этого? — продолжал Ян Казимир. — Как вам кажется?
Оссолинский слегка пожал плечами.
— Надо было попробовать, — ответил он, — хотя, конечно, нельзя быть уверенным в успехе.
Король вздохнул и замолчал. Все придворные, привыкшие к таким переменам в своем государе, сразу заметили, что встал он другим человеком, и что вчерашний рыцарь превратился в почти робкого монаха.
Теперь он то и дело становился на колени и молился. Потом садился, точно по принуждению, на коня, объезжал лагерь, почти не открывая рта, и с тревожным видом возвращался в избу.
Татары в этот день не нападали всеми силами, казаки тоже держались поодаль; происходили только мелкие стычки на флангах.
Ян Казимир несколько раз созывал к себе тех, которые могли дать ему подробнейшие сведения об Орде, и, наконец, сказал Оссолинскому:
— Татар великое множество; посполитое рушенье не собирается; если нам не удастся отразить их, а казаки нагрянут с другой стороны, быть нам в осаде, как збаражцам…
Канцлер ничего не ответил.
Как в ту памятную ночь пыл и мужество короля тотчас отразились на войске и заразили его, так теперь выражение лица, движения, перешептывания и совещания с Оссолинским отражались на придворных, на старшинах и на войске. Сомнение, если не страх, закрадывалось в сердца.
С любопытством расспрашивали целый день послов, сновавших между лагерем Ислам-Гирея и королевским.
По лицу канцлера трудно было о чем-нибудь догадаться; оно оставалось, как всегда, гордым и задумчивым; видели только, что он очень занят, и собравши к себе толмачей и писцов, хоть сколько-нибудь понимавших по-турецки и по-арабски, толкует с ними. Писали что-то и переписывали.
Шутник Скаршевский заметил:
— Начинают лить чернила. Боюсь, как бы не осталось от них черных пятен.
Непроницаемый канцлер не выдавал себя даже перед королем и только вечером, когда все вожди собрались обсудить план дальнейшего похода для освобождения Збаража, он вошел со свойственной ему величественной осанкой, держа в руке, как знамя победы, письмо от Ислам-Гирея с ответом на запрос от имени государственных чинов Речи Посполитой.
Канцлер был вынужден сделать первый шаг, хотя это дорого ему стоило. Он пытался говорить в письме грозным и гордым тоном, но само обращение к хану было признаком слабости. Татарам напоминали о союзе, о подарках, которые им давали, и которые они называли «гарач».
Ответ хана, довольно мирный, выражал готовность вступить в соглашение с Речью Посполитой.
Как только было принесено это письмо Ислам-Гирея, вместе с переводом на латинский язык, многие из вождей, окружавших короля, еще не знавшие всего о предпринятых с целью примирения шагах, выступили с громкими протестами. Старые ротмистры и полковники готовы были идти и биться, погибнуть или, окопавшись, как Вишневецкий под Збаражем, обороняться в ожидании посполитого рушенья, но выпрашивать мира у хана и кланяться татарину казалось им невыносимым срамом!
Король, однако, тотчас заткнул им рты, вступившись за Оссолинского и откровенно заявив, что предпочитает щадить кровь.
После минутного изумленного молчания поднялись оживленные споры, посыпались резкие слова. Канцлер, поддержанный королем, оставался при своем, защищаясь искусно и красноречиво.
— Я сам питаю величайшее почтение, — заключил он свою речь, — к героическим подвигам панов региментарей в Збараже, но когда можно избежать очень серьезного риска для короля и войска и вместе с тем пощадить христианскую кровь, то я не сочту стыдом вступить в переговоры с ханом и заплатить ему. Оторвать его от казаков, заставить выпустить осажденных панов региментарей, привести его к покорности если не оружием, то переговорами, — я не поколеблюсь.
Король молчал, но, видимо, сочувствовал ему. Старшины, однако, ворчали и упирались.
— Лучше отдать жизнь, чем постыдно бить челом этим дикарям… Примером должны служить нам збаражцы, которые до сих пор оказывают геройское сопротивление, тогда как мы уступаем, еще ничего не сделав.
Но старых не слушали, король и Оссолинский брали ответственность на себя. Те, которые уходили с совета, возмущались, иные же обращали в шутки и балагурство свое смущение. Короля обходили, а канцлера ругали и издевались над его благоразумием.
Все современники свидетельствуют о господствовавшем в то время насмешливом настроении, с которым, впрочем, мы встречаемся на каждом шагу и в тогдашних дневниках. В самых серьезных случаях смеялись и подшучивали над людьми и происшествиями. Этих неисправимых насмешников, не щадивших никого, не исключая самих себя, вежливо называли шутниками. К ним принадлежал незадолго перед тем умерший в Кракове дельный солдат и остроумный сумасброд Самуил Лащ, коронный стражник, который приказывал, в знак своего презрения к закону, подбивать себе плащ вынесенными против него приговорами и декретами, а умирая, когда к нему явились кредиторы, велел подать цыганскую скрипку, с которой никогда не расставался, и предложил им сыграть на ней. Ничего больше они не могли от него добиться, так как он отдал Богу душу.
Таким же был Сигизмунд Скаршевский, бывший придворный Владислава IV, и Станислав Ксенсский, храбрый солдат, с острым, как бритва, языком. Тем же духом веселого равнодушия был проникнут Пасек, подшучивавший решительно надо всем.
В лагере короля под Зборовым не было недостатка в этих шутниках; тут находились и Скаршевский, и Ксенсский, множество им подобных. Они немедленно принялись балагурить по поводу канцлера и его сношений с татарами; но их окружала толпа, которая рада была откупиться и вернуться домой, не испытав голода и лишений.
Однако большинство было против Оссолинского, которого издавна не любили, ставя ему в вину гордость, погоню за титулами и подстрекательство Владислава IV к войне, за которую теперь расплачивались.
Не было у шутников недостатка в острых шуточках по адресу Оссолинского, короля, себя самих и сравнения збаражцев со сборовцами.
Эта склонность к балагурству была одним из признаков века, как бы отчаявшегося в будущем. Быть может, не осталась без влияния на развитие этого настроения Реформация и полемика между старой Церковью и сторонниками новизны; но действовали и другие влияния. Образ жизни, беспрестанно пиры, лагерная жизнь мужчин исключительно в своем обществе, без участия женщин, развязывали языки.
Это остроумие, часто не лишенное трагической нотки, пробивается в письмах Вацлава Потоцкого, в прекрасных стихотворениях Морштына, во многих памятниках того времени… и в жизни тогдашних людей, точно игравших с судьбою. Была в этом известная доля рыцарского духа, но больше скептицизма и легкомыслия.
На Оссолинского набросились бы, быть может, еще яростнее, если б не король, открыто стоявший на его стороне. К его сану еще питали уважение, хотя явное охлаждение Яна Казимира отняло у него много блеска.
Обрадовались было его