и предостерегающе покачал указательным пальцем.
– Нет, подожди! Мое дело говорить, а твое – пить чай. Разве я уже назвал третью причину? Ты прячешь глаза, значит, знаешь ее, дитя мое! Когда я женился и жена моя умерла, оставив мне маленького Джозефа, и когда маленький Джозеф заболел, кто ухаживал за ним, кто лелеял его день и ночь? Чьи маленькие ручки качали его? Чьи светлые глазки, не утомляясь, глядели на него? Кто часами держал перед ним эту шкатулку, да, именно этот ящик, до которого сам Моцарт дотрагивался своими священными руками? Кто пришел к дяде Джозефу, когда бедный мальчик умер, и, став на колени у его ног, сказал: «О, тише! Тише! Мальчик ушел туда, где играет лучшая музыка, где болезнь и печаль больше не коснутся его.»? Кто? Ах, Сара! Ты не можешь забыть те дни; ты не можешь забыть то давнее время! Когда беда горька, а ноша тяжела, это жестокость по отношению к дяде Джозефу – держаться в стороне; это доброта по отношению к нему – приехать сюда.
Воспоминания, вызванные дядей, нашли путь к сердцу Сары. Она не могла ответить ему, могла только протянуть руку. Дядя Джозеф наклонился, с причудливой галантностью, и поцеловал ее, затем снова вернулся на свое место у музыкальной шкатулки.
– Теперь мы помолчим и послушаем, что сыграет нам эта шкатулка – шкатулка Моцарта, Макса, маленького Джозефа.
Приведя в движение крошечный механизм, он сел за стол и молчал, пока мелодия не прозвучала дважды. Затем, заметив, что племянница выглядит спокойнее, он снова заговорил:
– Скажи мне, Сара, в чем причина твоей печали? Ты горюешь о муже?
– Я горюю о том, что встретила его. Горюю, что вышла за него замуж. Теперь, когда он умер, я не могу горевать – я могу только простить его.
– Простить? Какой у тебя был странный взгляд, Сара, когда ты сказала эти слова! Скажи мне…
– Дядя Джозеф! Я сказала тебе, что мой муж умер, и что я простила его.
– Простила? Значит, он был с тобой жесток? Да, понимаю! Это было в конце, Сара. Ну, а что было в начале? Ты его любила?
Сара покраснела и отвернулась.
– Тяжело и унизительно признаваться в этом, – прошептала она, не поднимая глаз, – но не могу не сказать тебе правду, дядя Джозеф. Я не любила своего мужа. Я не любила ни одного мужчину.
– И однако ж вышла за него? Но нет, я не должен упрекать тебя за то. Ты была бедна и беспомощна. Ты вышла замуж, хотя тебе следовало возвратиться к дяде. Я только жалею, что ты не поступила таким образом.
Сара опять безмолвно протянула к старику руку.
– Это правда, я была бедна, – сказала она, оглядываясь в замешательстве и с трудом выговаривая слова. – Но вы так добры, что я не могу принять это оправдание. Я вышла за него не потому, что была бедна, а… – Она замолчала, сцепила руки и отодвинула стул дальше от стола.
– Так! Так! – Старик заметил ее замешательство. – Мы больше не будем об этом говорить.
– Я не могу оправдываться ни любовью, ни бедностью, – продолжала Сара, делая над собой страшное усилие. – Я согласилась выйти за него, потому что не имела силы сказать «нет». Проклятие слабости и страха преследует меня всю жизнь. Я сказала ему «нет» один раз, а потом второй раз. О, дядя, если бы я могла сказать это в третий раз! Но он преследовал меня, пугал меня и уничтожал во мне остатки воли. Я говорила то, что он хотел, и шла туда, куда он меня вел. Нет, не подходи ко мне, дядя Джозеф, не говори мне ничего! Его уж нет, он умер. Я получила освобождение, а он получил прощение! О, если бы я только могла уйти и спрятаться где-нибудь! Мне кажется, все люди смотрят на меня; все слова, кажется, угрожают мне. Мое сердце изнывает с тех пор, как я была молода; и за все эти долгие, долгие годы оно не получало никакого отдыха. Ох, тише! Продавец в лавке… Я забыла про него. Он услышит нас, давайте говорить шепотом. Почему я так разозлилась? Я всегда ошибаюсь. О боже! Я ошибаюсь, когда говорю; я ошибаюсь, когда ничего не говорю; куда бы я ни пошла и что бы я ни делала, я не похожа на других людей. Кажется, мой разум остался разумом маленького ребенка. Ох! Продавец что-то зашумел – он меня слышал? О, дядя Джозеф! Как ты думаешь, он меня слышал?
Дядя Джозеф, взволнованный так же, как его племянница, заверил ее, что дверь прочная, что сидит продавец на некотором расстоянии, и что, даже если он слышит голоса в кабинете, он не может различить каких-либо слов.
– Вы уверены в этом? – прошептала Сара. – Вы же не стали бы говорить это просто так? Теперь мы можем продолжить разговор. Только не о моей супружеской жизни: это похоронено и прошло. После нескольких лет страданий и печалей, я провела несколько спокойных лет в чужих домах, хозяева были добры ко мне, чего не сказать о других слугах. Вот что можно сказать о моей жизни. Беда, в которой я сейчас нахожусь, беда, которая привела меня к вам, уходит корнями дальше, чем те годы, о которых мы говорили, – уходит далеко, далеко, далеко назад, дядя Джозеф, к тому далекому дню, когда мы виделись в последний раз.
– Шестнадцать лет, – сказал старик недоверчиво. – Сара, это далекое прошлое.
– Да, ты помнишь, где я жила, и что случилось, когда…
– Когда ты тайком приехала ко мне и просила, чтоб я тебя спрятал. Это было вскоре после смерти той госпожи, которая жила далеко на западе в старом доме. Ты была тогда испугана, бледна, так же, как и сейчас.
– И все видят меня такой! Люди всегда думают, что я нервничаю, всегда жалеют меня, считая, что я больна.
Произнеся эти слова с внезапной горячностью, она поднесла к губам чашку с чаем и осушила ее содержимое одним махом.
– Еще чаю, дядя Джозеф, еще чаю.
– Он холодный, – сказал старик. – Подожди, я попрошу принести горячей воды.
– Нет! – воскликнула она, не давая ему подняться. – Я люблю холодный! Пусть никто больше не заходит – я не смогу говорить, если кто-то еще зайдет. – Она придвинула стул вплотную к креслу дяди и продолжила: – Ты не забыл, как я была напугана в то далекое время, но помнишь ли ты, почему я была напугана?
– Ты боялась, что за тобой следят, Сара. Я старею, но моя память остается