Краем глаза заметив голубое пятно, он понял, что Дортхен встала с кресла и подходит к столу. Он чувствовал себя глупо, сидя за этим столом, будто давая ей профессиональную консультацию. Но если раньше тело его было неутомимо, то сейчас оно было словно свинцовое. Он даже не мог поднять голову.
— Подойди, — пробормотала она, — дай мне руку.
Он помнил, как девчонкой она рассказывала ему и Вилли свои истории. Она рассказывала их так хорошо, с такой спокойной материнской уверенностью. Он полюбил ее, когда впервые услышал «Давным-давно, когда желания еще исполнялись…» Маленькая ручка Дортхен накрыла его руку. Он все еще не мог встретиться с ней взглядом. «Я люблю тебя так же, как свою семью», — написал он. Тогда она этого не поняла, не поняла и сейчас.
— Говори, Якоб, — сказала она. — Скажи мне, что ты хочешь сказать. Скажи это мне, если ты не можешь сказать Вилли. Еще не поздно. Скажи. — Рука ее сжала его безжизненную руку, и он почувствовал, что его пальцы ожили. Он наблюдал за их странными, почти независимыми от него движениями, когда они переплелись с пальцами Дортхен. — Скажи это, Якоб. Ради меня и ради себя.
В коридоре послышался шум. Приехала на обед Лотта со своим утомительным Хассенпфлюгом. Якоб слышал, как Вилли тепло приветствовал их, затем услышал голоса Карла, который тоже вышел поздороваться; Людвига, Фердинанда. Последний был ближе всех к закрытой двери кабинета, спрашивая Вилли, почему тот держит графин и только три стакана.
Якоб поднял голову.
— Ничего не изменится, — заверил он Дортхен голосом, который готов был сорваться.
Щелкнула, открываясь, дверь, и появился Вильгельм во главе семейной процессии под рождественской омелой. Пальцы Якоба вновь помертвели, но Дортхен крепко держала его за руку, когда повернулась к двери и тихо, гордо объявила о новостях, отправив своего жениха принести еще стаканы.
Она хотела, чтобы он ждал ее в ее постели. Время разговоров прошло; срок вышел, теперь она должна проснуться. И для этого она хотела оказаться в его руках, возвращаясь к жизни так же, как в ее воображении оживала статуя принцессы в Марбурге. Женитьбой не для каждого всё кончается. Над этим можно было много размышлять. Слишком много. Легко ступая по голому полу гостиницы, она вместо этого начала, как предполагал ее дядя, переделывать себя.
Постояв перед дверью, она поправила рукава платья и шиньон. Посылая Куммеля в свою комнату, она ничего не объяснила, а он ничего не спросил. Ее твердого взгляда было достаточно. Когда поворачивала дверную ручку, она больше чем когда-либо надеялась, что он уже ждет ее на широкой кровати.
Только свеча горела в пустой комнате на бюро слева от Августы. Она закрыла дверь, и взгляд ее привлек клочок бумаги под свечой, который оставила не она. Листок был наполовину исписан четким уверенным почерком, не ее рукой.
Глубокоуважаемая фрейлейн Гримм, прошу прощения, что не остался, как вы просили.
Я все устроил так, чтобы все желания профессора утром были исполнены одним из слуг гостиницы, который к тому времени освободится от своей работы. На него можно положиться, и он заверил, что ваш багаж будет в целости и сохранности доставлен на станцию и погружен в поезд. За это я заплатил ему заранее из собственных средств.
Прошу простить меня за то, что не выполнил условия оставаться с вашей семьей в течение месяца. По этой причине я отказываюсь от жалованья за последнюю неделю. Надеюсь, ваше путешествие обратно в Берлин будет приятным.
Письмо закончилось, и слабый крик сорвался с губ Августы: крик недоверия и отчаяния. И в этот момент она осознала, что была не одна. Осторожные шаги с балкона разорвали тишину, последовал шорох занавески, и спиной она ощутила холодок.
— Фрейлейн…
Августа застыла, но не обернулась. Сердце ее стучало так, что грозило вырваться из груди.
— Я запуталась, Куммель, — попыталась засмеяться она, — вы написали, что уходите, но на самом деле вы здесь.
— Я начал письмо и не смог его продолжить.
— Вы покидаете нас?
Она прижалась к бюро, глядя на восковые капли, изуродовавшие короткую желтую свечу в плошке. Он не отвечал. Она услышала тяжелый глухой звук, будто он упал на пол. Обернувшись, опираясь о бюро, она увидела, что он, высокий, бледный, стоит у изножия кровати. Ее принц здесь — потому что время пришло — чтобы наблюдать за ее пробуждением от сна, который длился всю жизнь.
Звук, который она слышала, был стуком его маленького чемодана, поставленного на пол. Руки Куммеля висели вдоль туловища, пальцы на левой чуть согнуты.
— Что случилось? — спросила Августа, пытаясь улыбнуться. — Куда ты уходишь? Почему? — Ей неистово хотелось сказать: «Возьми меня с собой».
— Профессор говорил с вами обо мне?
Куммеля нет? Спросил Гримм. Он еще с нами? Она молча покачала головой.
— Он поговорит.
Он улыбнулся, как будто над какой-то шуткой, которой Августа не могла слышать, и его затененное лицо стало прекрасным.
— Но сейчас? Почему ты должен уехать сейчас? Если что-то и произошло между вами, на вечере, да и после него, я ничего такого не заметила. И ты нужен нам, Куммель. Завтра больше, чем обычно, ведь профессор так слаб…
— Профессор будет в порядке, — перебил ее Куммель. — Он не умрет ни здесь, ни на пути домой.
— Ты это знаешь? На основании какого-то высшего ведения?
Он прищурился, и Августа ухватилась рукой за бюро. Он не шутил. Ничего не изменилось, но он был другим. Не будь он одет в старый сюртук отца, она, может, и не узнала бы его. Он смотрел на нее, как загнанное в угол животное, не жестокое, но готовое напасть первым, если вынудят. Августа отвела взгляд.
— Ты пугаешь меня, Куммель. Почему ты просто не написал письмо и не ушел? Что тебе нужно от меня?
Она вновь взглянула на него и обнаружила, что он медленно качает головой. Она хотела шагнуть вперед, взять его голову обеими руками, прижать к себе, успокоить, стереть с него муку. Но не осмелилась двинуться с места. Во дворе двое детей дразнили друг друга, но сердце Августы звучало громче — правда, это слышала только она.
— Вы действительно не знаете? — сказал он.
— Не знаю что? Пожалуйста, скажи мне.
— Вы не знаете обо мне? — Это было как ужасная насмешка. — Вы не знаете, кто я? Он знает, ваш дядя.
Августа пристально смотрела на него, окаменев, а свеча уже начала оплывать, и комната озарялась крохотными отсветами. Затем на детскую ссору наложился более сильный шум: грохот товарного поезда в ночи. Легкий ветерок донес приглушенное мычание перевозимого скота, свист и лязг локомотива.
— Я еврей, — сдавленно проговорил он. — Я пытался не быть им. Я пытался, но я не мог — с тех самых пор, когда в десять лет я все потерял.