Ознакомительная версия. Доступно 17 страниц из 82
Майтрейи Деви и моя мать были почти сверстницы и могли даже встретиться в 1926 году, когда Гаятри поехала со своим отцом в Шантиникетан посмотреть на школу Рабиндраната. По пути они остановились в Калькутте. Агни Сен, сам ученый, имел основания посетить отца Майтрейи Деви, философа и преподавателя, хорошо знавшего Рабиндраната. Встречались ли женщины на самом деле, о чем говорили и говорили ли вообще – этого я не знаю. Но, читая этот бенгальский роман, я думал о том, что, когда моя мать ушла из нашего дома с Берил и Вальтером, она выломала дверь, которая для Майтрейи осталась неприступной.
Я – старик, пытающийся разобраться в своем прошлом, и потому принуждаю себя читать о других, таких, как она, стараюсь смотреть на свою мать несколько обезличенно, как на бунтовщицу, которой можно восхищаться, художницу со столь истовой верой в свое призвание, что она предпочла его семье и дому.
Я был ребенком, брошенным безо всякого объяснения, и не чувствовал ничего, кроме ярости, тоски и растерянности.
12
Другие ходили вокруг да около темы отъезда, но дедушка относился к нему прежде всего как к удобной закладке в календаре. «Когда у тебя появился этот шрам? – мог спросить он. – До или после ухода твоей матери?» Это был его способ заявить, что разлом жизни на две отдельные половины – событие вполне рядовое, перемена, к которой стоит относиться легко. Принимать как должное. Будто бы матери все время бросают свои дома и своих детей, и от Сибири до Сиалкота живут мальчики, такие же, как и я, которые шагнули из обычной жизни в жизнь, лишенную матери, столь же легко, как через порог открытой двери в новый дом. Она была рядом, а потом ее не стало, вот и все. Зато мой отец предпочитал вести себя так, словно мать была свечкой, что сгорела до основания, полностью, не оставив после себя и малюсенького комочка засохшего воска. Я интуитивно догадывался, что мне не следует упоминать о ней в его присутствии.
Примерно в то же время в «Делит Синема» три раза в день показывали «Ходячего мертвеца» с участием Бориса Карлоффа. Фильм был о человеке, убитом врагами и оживленном врачом, который поместил в него механическое сердце. После воскресения у героя появляется шестое чувство, которое заставляет его выискивать своих убийц, каждого из которых ожидает страшный конец. В итоге оживший мертвец умирает под пулями, но на сей раз в мире с собой – он отомщен. После просмотра этого фильма Дину не мог спать целую неделю, просыпался от собственного хныканья и в поисках утешения лез в постель к старшему брату только для того, чтобы получить пинок и указание убираться куда подальше.
Хоть фильмы и были для меня под запретом, этот сюжет послужил мне доказательством, что смерть может быть обратима. Первые несколько недель после ухода матери, когда я еще думал, что она умерла, а мне об этом не сказали, по ночам, лежа в постели, я обращался к тому, кто приглядывает за звездами по ту сторону моей москитной сетки, за Рикки и за мной, за всеми нами.
– Пусть она вернется на следующей неделе или через месяц, хоть через год. Как Борис Карлофф. – Потом добавил концовку к молитве: – Только пусть вернется точно такой, какой была. Не убийцей.
Мне снилось, что отрезанная кисть из склянки в дедушкиной клинике уплывает от меня, а я бегу за ней, терзаемый болью, без руки, кричу, чтобы она ко мне вернулась. Когда я просыпался от этих снов, едва дыша от ужаса, первым делом проверял, на месте ли моя рука, настолько болезненно, явственно ощущалась потеря части меня самого.
Моя мать не возвращалась, но по приближении зимы пришло первое письмо от нее, конверт, пухлый от слов и рисунков. Хотя с точностью до месяца вспомнить не смогу, я не забыл, какими теплыми были ее эскизы в моих холодных руках. На первом из них было изображено водное пространство и где-то впереди – желтая подкова пляжа, окаймленная доверительно склоненными друг к дружке пальмами. Перила на переднем плане намекают на то, что рисовала она, скорее всего, на палубе своего парохода. Была еще написанная красками карта, показывающая, как кораблик, отплыв от индийского берега в Мадрасе, следует, лавируя между улыбающимся рыбками, по увенчанным белыми шапками волнам в Сингапур и далее в Сурабаю, на Яву, на Бали. По-детски незатейливое изображение суши и моря. Все места были отмечены аккуратной вязью крошечных букв – так мать надписывала ярлыки. Ее обычный почерк изобиловал росчерками и завитушками, а строчки, сторонясь полей, ползли вверх по странице.
Отец в очередной раз не пошел на работу, поэтому ему-то почтальон письмо и вручил. Изучив конверт, отец с непроницаемым лицом протянул его мне:
– Это тебе. Твое самое первое письмо.
В нем были ряды строчек, первая из которых гласила: «Мой дорогой Мышкин» – а остальные сообщали о том, как много она думает обо мне и о доме и как ей грустно находиться так далеко от нас. Она интересовалась, как там дада и отец, но не говорила ни слова о том, что собирается вернуться. Мой отец подождал, пока я открою конверт, и, когда увидел, что для него там ничего нет, развернулся и прошел в глубину дома. В тот день он не вышел к чаю, не показался за ужином.
То письмо что-то переменило в отце. Он ничего не сказал, но оно стало финальной нотой в погребальной песне, что давно уже проигрывалась у него в голове. За несколько последующих дней он перенес свои вещи из спальни, которую раньше делил с матерью, в подсобное строение на заднем дворе. В нем было две комнаты и крытая веранда. Располагалось оно неподалеку от главного дома, в тени тамариндового дерева. Я редко видел, чтобы дверь в это строение открывалась. Ни у кого не было нужды туда заходить, мы и позабыли, для чего вообще оно предназначалось.
Рам Саран с силой пнул отсыревшую и потому заклинившую дверь, и поток удушающих миазмов птичьего помета хлынул из помещения ядовитым газом. Голуби вылетели в суматохе крыльев и клювов. Мы шагнули внутрь и оказались среди кип старых газет, склеенных годами в монолит, безногих стульев, пустых бутылок, заляпанных навозом дерюжных мешков, ампутированных ножек столов, погнутой клетки из проволочной сетки, связок истрепанных веревок, которыми привязывали коров, растрескавшихся оснований ламп, негодных фейерверков. Рам Саран развел костер из всего, что могло гореть. Пламя подпрыгивало и потрескивало, а Рам Саран, усевшись перед ним на корточки, грел руки, почесывал голову и курил, пока несколько фейерверков, вопреки всем ожиданиям, не взорвались снопом яркого огня, заставив мужчину отпрыгнуть и вернуться к уборке. Несмотря на его усилия, стены все равно казались сальными, а давно выцветшую побелку, сделавшуюся с годами болезненно-желтой, рассекали серые пятна-рубцы. Драить тускло-красный пол, чтобы вернуть ему яркость, было бесполезно. Покрывавшая его паутина трещин оставалась черной от забившейся внутрь грязи и не боялась ни мыла, ни щетки.
Когда комнату убрали, отец распорядился, чтобы Рам Саран с Голаком перенесли туда его стол кедрового дерева, стул и книги. В «Розарио и сыновьях» нашлись узкая кровать и жесткий деревянный стул, который доживал там свой век (никто уже не помнил, с каких пор). Вот эти предметы да книжные полки и составили всю обстановку его новой комнаты. Там не было ни ковров, ни картин, ни часов, ни радио. У нас в доме электричество имелось, но к подсобному строению оно подведено не было. После захода солнца его приходилось освещать свечами и масляными лампами. Дада спросил отца о том, что тот собирается делать с наступлением летней жары: будет жить без вентилятора? Отец ответил, что разберется с этим, когда придет время.
Ознакомительная версия. Доступно 17 страниц из 82