Снова замерло всё до рассвета, Дверь не скрипнет, не вспыхнет огонь. Только слышно – на улице где-то Одинокая бродит гармонь.
Веет с поля ночная прохлада, С яблонь цвет облетает густой… Ты признайся, кого тебе надо, Ты скажи, гармонист молодой…
Напевая, нырнул в тёмный подъезд, полез по лестнице, узенькой, крутой, певучей, старчески скрипучей, пахнущей котами и кошурками; а вот и дверь, странно, что деревянная… горожане по лихим временам давно уже, словно в тюрьмах, обитают за решётками и железными дверями… да мало, что деревянная, ромашками раскрашена, и апельсиновое солнышко светит на ромашковый луг. «Детский сад…» – весело подумал я и пуще повеселел, когда увидел хозяина, похожего на расписную дверь.
В узеньких сенях красовался приземистый ершистый мужичок: щекастое румяное лицо, задорно вздёрнутый нос, полыхающие васильковые глаза, сивый чуб, нависающий над бровью, долгополое светло-серое русское рубище, перепоясанное цветастым кушаком; по вороту, рукавам и подолу – рябиновые обережные кресты. Поджидал, видно, нарядился…
И узрелось дальнее, деревенское, гаснущее в сумерках… Коль семейство наше, щедрое чадами, жило хмельно и бедно, то мне, отроку, чтобы не ходить босым и не сверкать заплатами, приходилось зашибать копейку: мёрзнуть и мокнуть на зоревых рыбалках, потеть на лесопосадках, на комбайне «Сталинец» глотать пыль, сластящую и першащую горло. Гранит науки бы грызть, но жизнь… Все сельские заделья, кои в охотку и азартно исполнял, теперь не упомнишь, но, глядя на гармониста, петушинно наряженного, вдруг выглядел из отрочества, как со сверстным цыганёнком калымил в магазинах и складах «Райпотребсоюза»: запрягши матёрого, но тихого мерина в телегу-одноколку с коробом, возил мусор на степную свалку. Шуко по-русски – красивый… по-птичьи – лёгкий и вертлявый, парнишонка из оседлой цыганской семьи бойко играл на гармони, пел и плясал, даже на брюхе; и, случалось, красовался на клубной сцене в атласной алой рубахе с кушаком, в синих шароварах с напуском на сморщенные яловые сапожки рыжего цвета. И в сём концертном наряде цыганёнок и явился на калым… Загрузив на телегу с кузовом битые банки, бутылки, мятые коробки, ломаные ящики, упаковочную стружку, гнилую хозяйственную бумагу, укрыв хлам брезентом, уселись сверху и тихо колесили по трактовой улице, что выгнулась вдоль озера на восемь вёрст. Я ивовым прутом погонял сонного мерина, а Шуко горланил во всю лужёную глотку, хлеща по пузу, словно по гитарным струнам:
Замурдынэ дрэ болыбэн о чергэня, Амари яг брышынд баро зачингирдя. Со ж гилы тыри мэ на шунава? Кай, кай, мэ тут дужакирава, кай, кай гилы тыри?..[49]
И вдруг из поперечной улицы на тракт вывернул завклубом, дебелый мужик в светлом пиджаке, с портфелем и при галстуке; вгляделся завклубом в мусорную повозку и, когда та уже миновала, вдруг узрел, что цыганёнок сидит на мусоре в клубном костюме… Мужик схватился за голову и понёс Шуко по кочкам, а потом… и откуда прыть взялась… бодро порысил за повозкой. Я с перепугу ожёг мерина прутом, и конь лениво затрусил по тракту, но завклубом уже догонял; и тогда цыганёнок, соскочив с телеги, поскакал впереди мерина, которого и завклубом обогнал. Так они бежали по деревне, пока мужик не запыхался; но долго ещё грозил цыганскому отродью кулаком. Рубаху, шаровары, рыжие сапожонки у Шуко отобрал и выдавал лишь на концерты.
– Ухов… Аполинарий Серафимыч. – Гармонист подал руку… Корявая, ржавая лопата, и работяга так нарочито и железно тиснул, что я поморщился: силишша!.. Эдакого пенсионера лишь в соху запрягать да пахать.
– Как вас?.. Не понял…
– Аполинарий Серафимыч. – Улыбнувшись, Ухов сверкнул позолотой вставных зубов. – А вас?
– А нас проще: Анатолий… Байбородин.
– Слыхал, слыхал… Кажись, читал… – прищуристо вгляделся в меня. – А-а-а, вспомнил: мужик прилетел на метле… ну, кривой, как турецкая сабля. – Ухов щелкнул пальцем по глотке. – А баба хлесть его сковородкой по лбу…
– …и у мужика в голове сворохнулось: бросил пить, курить, поёт в церковном хоре…
– Во, во, во!.. В церковном хоре.
– Нет, это не я писал, Апо…
– Аполинарий Серафимыч… – весело подсказал гармонист, а я невольно ухмыльнулся: кругленький, махонький, эдакий колобок с голубыми глазками и пуговкой вместо носа, а имя высокое и величавое: Аполина-арий… Серафи-имыч..; хотя с фамилией не подфартило, короткая – Ухов, но, опять же, по росту. – Дед учудил… кержак[50], по святцам вычитал… а батя против деда хвост не задирал, подчинялся… Короче, вышел я Аполинарий Серафимыч. Вот и кличут по-бабьи: кто Полиной, кто Линой… Да по мне, Анатолий, хоть горшком обзови, да в печь не сажай…