– Мы тут с Казимиром Андреевичем слегка подискутировали о духе нынешнего времени, – сказал Лифа, обращаясь ко мне. – Я считаю, что наступает время без идеологий, как говорится, чтоб земля отдохнула. Если проводить аналогии, то это время можно сравнить с эпохой беспредметной живописи, которая помогла очистить живописный язык… а Казимир Андреевич не согласен…
– И Казимир Андреевич прав, – сказала вдруг Алина.
Все с удивлением уставились на нее, а Алина продолжала:
– Полная безыдейность – а она действительно надвигается – почти равнозначна отказу от человеческой природы. Во всяком случае, отказу от европейской идеи человека. То есть от веры в то, что жизнь должна быть устроена разумно и справедливо. Оден своеобразно выразил это в вопросе про Гитлера и Сталина: «Why was I sure they were wrong?» Сохранение и развитие европейского проекта неотделимо от «дурного всевластия идеологий», как называет это наш дорогой Лифа. Боюсь, что безыдейность как раз вполне благополучно уживается с идеологией, потому что принимает идеологическое представление об идее. Вскоре после войны Ян Паточка написал замечательный текст «Идеология и жизнь в идее», в котором провел различие между жизнью в идее и идеологией. Жизнь в идее – это нахождение внутри идеи, то, что человек может сказать самому себе, а идеология – это, по его мнению, овеществление идеи, увиденной как будто извне, то есть то, что можно сказать другому. Позднее Паточка выдвинул концепцию «негативного платонизма», предполагающую продолжение европейского метафизического проекта с учетом опыта всевластия идеологий. Он считал, что в его основе – сократовская «забота о душе». В негативном платонизме идеи воспринимаются как бесконечные задачи с постоянно обновляющимся смыслом, увиденные только изнутри, никогда как объект или формула. Мне кажется, что пустыня ширится вокруг партии, Церкви, литературы вообще пропорционально их нежеланию жить в идее, их стремлению все свести к идеологии. Сегодняшний мир – такой, как есть – дело их рук, и они ответственны за его состояние. И эта ответственность должна выражаться не в объективированном, формульном слове, обращенном к другим, а в попытке обнаружить для себя потерянный миром смысл. Для себя. И мир сможет это воспринять каким-то непрямым образом, как уже воплощенную реальность…
– Да, – сказал Пиль, прикладывая к губам салфетку, – пока партия горела внутренним огнем, пока большевики сами в этом огне сгорали, мы были непобедимой силой… мы были настоящими пастырями бытия…
– А потом стали господами всего сущего и принялись сжигать других, – сказала Алина бесстрастным тоном.
– ГУЛАГ и массовые расстрелы – это гнев праведников, – сказал Пиль. – Последняя вспышка гнева… но вывод-то из всего того, что вы сказали, дорогая Алина, прост: смерть идеологий – это смерть человеческой природы… ну а если опять вернуться к нам, то большевики заслуживают исторического снисхождения хотя бы потому, что осмелились взять на себя грех власти… – Помолчал. – Ну и, конечно, проблема в том, что революционный дух, революционные идеи не наследуются. Наверное, такого наследования просто не может быть в природе… но ведь тогда казалось, что и сама природа будет изменена…
Как ни удивила меня светлая всадница, превратившаяся вдруг из молчаливой и меланхоличной особы в интеллектуалку, все мои мысли были заняты гологоловым стариком со странной фамилией.
Ни один из гостей, приходивших в последнее время в этот дом, не вызывал такого переполоха, как этот Пиль. Судя по ратиновому пальто, по манере держаться и некоторым обмолвкам, он был высокопоставленным функционером. Но у нас бывали и адмиралы, и генералы, и разведчики-нелегалы, и известные артисты, и академики, и люди, когда-то близкие к Сталину и Брежневу, и всех их Фрина встречала одинаково любезно, без волнения, а Алина помалкивала за столом, иногда с трудом удерживаясь от зевоты. А тут это загадочное молчание, эти чудеса переодевания, этот наэлектризованный воздух…
– Интересный у вас перстень, Казимир Андреевич, – сказал я. – Что это за камень такой?
– Это не камень, мой дорогой друг, – неторопливо и с удовольствием ответил Пиль, выпустив дым через ноздри и приятно чмокнув. – Это кость. Кость Сталина. Кусочек берцовой кости. Мне показалось забавным и полезным иметь при себе такой артефакт. Можно даже сказать, что я всегда был подвержен католической страсти к мелким священным вещицам…
И широко улыбнулся, показав острые желтые зубы.
– Прекрасно, – сказала Фрина, вставая. – У нас с Казимиром Андреевичем важное дело… – Заметив мое движение, свела брови на переносье. – Помоги, пожалуйста, Алине убрать тут все… спокойной ночи…
И взяв под руку старика, вышла из гостиной, высоко держа голову и громко стуча каблуками по паркету. Доктор Лифельд бросился за ними.
Глава 16,
в которой говорится о глаголе «тетрадь», розовых зубах и подмене Воплощения Обожествлением
Стиснув зубы, я снял пиджак и принялся за работу.
Убравшись в гостиной и молча перемыв посуду, мы выключили верхний свет в кухне и сели за стол у торшера, чтобы выпить на сон грядущий.
– Я постелю тебе у тебя, – сказала Алина. – Вино? Коньяк?
– Что происходит, а? – с возмущением и обидой спросил я. – Кто он такой, черт возьми, этот Пиль? Это его настоящая фамилия? Пиль! Так ведь когда-то помещики на охоте собак науськивали: «Пиль, Молния! Пиль, Разбой! Взять!» Пиль – взять. По-французски это, кажется, хватать, грабить…
– Могущественный человек, – ответила Алина, разливая коньяк по чайным стаканам. – Больше я ничего не знаю. И эта встреча чрезвычайно важна для нее.
– А между ними – что? Они…
– Нет, – спокойно и твердо сказала Алина. – Это не то, что ты подумал.
– У меня, конечно, ни морали, ни убеждений – одни нервы, но…
Алина мягко улыбнулась.
– Потерпи.
Я закурил, не спрашивая разрешения.
Алина молча открыла форточку.
– Ему ее не одолеть, – сказала она. – Вот что ты должен понимать. Она умнее и сильнее, чем всем кажется. И хватит об этом…
– Ты говоришь загадками…
– Лучше расскажи, как ты начал писать. Я не спрашиваю, почему ты решил стать писателем, потому что это понятно: «услышал я голос Господа, говорящего: кого Мне послать? и кто пойдет для Нас? И я сказал: вот я, пошли меня». Но когда ты начал писать? То есть именно сочинять то, что ты сочиняешь, а не просто… ну ты понимаешь…
– Похоже, ты читала то, что я сочиняю…
– Прости, это получилось нечаянно.
Я хотел спросить небрежным тоном: «Ну и как тебе?», но она опередила меня:
– Всякий раз, начиная твой новый рассказ, чувствую себя так, словно на костылях перебегаю железнодорожный переезд с мигающим сигналом. Шансов, что поезд меня не собьет насмерть, очень мало, но не бежать нельзя.
У меня все похолодело внутри.