Самая большая засада в этой жизни – это изначальная наша практически обо всем важном осведомленность, которой мы ни за что не хотим пользоваться – долго и упорно. Можно так и не дожить до катастрофического, с мультипликационной скоростью происходящего обмеления всех наших представлений о бытии. Это как если вдруг попасть через 50 лет во двор своего детства, а там не только по закону шагреневой кожи съежилось пространство, исчезла глубина, там все перестроено и перекроено, потом сам дом затянули надолго в зеленые сети, а последний раз, когда я попала в этот район, даже несмотря на давность этой тяжелой утраты, была потрясена. Как будто мне глаза выкололи! Прямо к той стене, где было наше окно, вплотную к этому потрясающему казаковскому дому, входящему вместе с «домом с колоннами» в изумительный архитектурный ансамбль, – пристроили какое-то металлическое многоэтажное чудовище. И тот факт, что еще и окно наше замуровали, создает полное ощущение, будто по-гоголевски просыпаешься в своем гробу.
Вот тут, на асфальте возле моего родного дома, ставшего совершено другим, чужим, я, проходя и не задерживаясь, вижу, знаю эту трещинку возле крыльца. Я помню это ощущение где-то в грудной клетке, которое возникало каждый раз, когда я шла мимо одного из подъездов, выходящего на улицу, а не во двор, этот легкий страх пополам с интересом – там жила семья Череповых, у них был туберкулез. А раньше там жила еще и Петриха, совсем баба Яга, в лохмотьях, с чудовищной темно-серой в струпьях кожей на лице, с одним или двумя зубами во рту и с очень большими странностями, – бывшая мадам Петрэ. Она ходила большими шагами, в каком-то тряпье. Точно помню, что в ватнике под цвет лица, в платке, в валенках круглый год. А была при этом не просто из бывших, но из бывших красавиц. Мама моя мне про нее рассказывала, существовала какая-то связь между ними, через какого-то ее, общего с маминой теткой мужа или не совсем мужа, что-то в этом роде. Когда она была моложе, держала породистых собак и ели они с ней из одной тарелки. А когда забрали моего деда, маминого отца, она на нашем крыльце на весь двор кричала, что так им и надо и всех их, врагов народа, надо и т.д. Возможно, сложный и страшный контингент, сложившийся волею исторических катаклизмов в нашем огромном дворе, включал тех, кто не прочь был бы взять вилы и тому подобное, но уж никак не под предводительством несчастной Петрихи.
Я далека от идеи борьбы с каким-то там оголтелым ворьем, перекраивающим исторический центр под свои нужды. Слишком многое отделяет наши нынешние реалии от той истории, которую какая-то разновидность горе-активистов все еще пафосно охраняет. Не стало, как не было, не только казаковского архитектурного ансамбля, но нескольких поколений самых разных и несовместимых сословий, проживавших в нем на протяжении века. Не крыльцо, ведущее в квартиру священника «вдовьего дома», ликвидировали, а мое, мое высокое крыльцо, на котором мы с подружками столько раз играли в дочки-матери и вместо кукол были живые малыши, брошенные на нас задроченными тяжелейшим бытом мамашками. Моего, некогда необъятного и до конца не познаваемого двора не стало!
Там ведь можно надолго застрять – в так мною обожаемых сорняках задумчивого детства, загуляться во дворе, где я начала жить на свете и дожила лет до семнадцати, где было мною поглощено столько информации о строении растений и о структуре послевоенного социума. Одному штандру можно посвятить целую главу, если поднапрячься. А ляги? (Если вы молоды, поясняю: мяч ударяется об стенку, а когда он от нее летит к вам, вы должны, задрав свои «ляги», через него перепрыгнуть. Короче, он пролетает у вас между ног, но поскольку об стенку он ударяется довольно высоко, а место, где вы ожидаете его прилета, устанавливает бесспорный лидер всех и всяческих игр, то приходится изрядно подпрыгивать. И хотя всегда очень не хочется принимать в игру всякое дворовое барахло типа профессорской дочки-внучки или некондиционных мальчишек, – специфика игры такова, что чем больше народу, тем больше нетерпение, когда же подойдет твоя очередь подпрыгивать, – и тем сильнее азарт). К дому была приделана огромная пожарная лестница, начало которой было забито досками, чтобы никто зря не лез, тем более что наверх простым смертным было нельзя, у нас и чердак был запломбирован, потому что напротив помещался дом Берии и смотреть поэтому туда было нечего, то есть как раз было на что. Так вот этот получившийся высокий деревянный щит на лестнице служил нам «стенкой» для всех виртуозных игр в мяч. В целом я справлялась не хуже или несильно хуже других. В каждом виде игр были свои ассы. Да не в этом все же дело. Это все равно, что говорить, что и тогда была погода. Парией я, конечно, была всегда. Уж очень мы не вписывались ни в один законно существующий на земле социальный слой. Но благодаря моему сильному характеру никто все же не мог этим успешно воспользоваться и попробовать травить меня, как травили Бэлку Мандель за то, что еврейка ярко выраженная, что живет в подвале с одной матерью, что ходит к ним старый колоритный еврей из овощного магазина по кличке «Будьте любезны». Подозревая ее в том, что она уже имеет взрослое оволосение, – уж очень мощная копна была у нее на голове, да и постарше нас она была, мальчишки пытались поймать ее и проверить, заставить показать. Помню, как она бедная безропотно мчалась от них, и я успела впустить ее в наш подъезд, который, как и мы сами, отличался от других: он запирался изнутри и вел только в одну квартиру (бывшие апартаменты священника при вдовьем доме). Я успела впустить ее и захлопнуть дверь, мы стояли с ней в страшном волнении, в полутьме, она задыхалась, в дверь рвались эти сраные шибздики, похожие на гнилые фрукты, оставшиеся выброшенными на рынке после целого дня торговли. Она не была мне близка. Она училась играть на арфе, потому что это был единственный инструмент, который разрешалось в процессе обучения не иметь у себя дома, а нищета их с матерью вполне соответствовала всем остальным обстоятельствам их жизни. Тогда стояние в полумраке подъезда и страх, несмотря на запертую дверь (когда к тебе ломятся, тебе страшнее, чем сама по себе реальная ситуация, а те, кто ломится тоже сатанеют больше, чем собирались), никак не отражались на наших отношениях, я не чувствовала себя спасительницей, я просто поступала по-своему, как всегда – по-своему. Даже неловкость какая-то воцарилась ненадолго и, если бы при других обстоятельствах можно было бы как-то порасспросить ее о житье-бытье, то «здесь и сейчас» это было неуместно. Тогда все же самым главным защитным впечатлением от жизни был этот самый полумрак в подъезде, который тогда именовался у нас «сенями». Свет пробивался через верхнее старинное полукруглое окно, застекленное секторами, через щели неплотно смыкающихся деревянных дверей, сквозь отверстие для ключа нижнего нефункционирующего замка. Так и длилось – сердцебиение и невольное изучение законов геометрической оптики… Когда проходило достаточно времени (по законам жанра), мальчишки угасали и отправлялись восвояси на другие подвиги куда-нибудь вглубь двора (тогда по крайней мере двор был необъятным), я приоткрывала дверь, убеждалась, что при любом раскладе она до своего подъезда добежит, и выпускала ее. Потом арфа видимо накрылась в связи с тяготами реальной жизни, и она, закончив или даже не закончив школу, пошла торговать в овощной магазин, видимо по протекции «Будьте любезны».
Вообще тема детских впечатлений неисчерпаема и без всякого Фрейда. Совсем необязательно было видеть в детстве мамин вивимахер, чтобы потом неудовлетворительно исполнять свои служебные обязанности или не суметь создать здоровую крепкую семью. Возможно, эти самые детские впечатления и играют не только огромную, но и определяющую роль пусть даже чуть ли не во всем. Это не так важно на самом деле. Ведь, так или иначе, все как-нибудь да пойдет в жизни, значит, по-другому уже не будет.