Нужно мотать домой, принять там боданчику с мятой, выдрыхнуться. Нет, дома не поспишь, там маячит Нинка.
Растёр голову полотенцем. Пошёл на кухню. Четыре пустые коньячные бутылки аккуратным строем стояли на столе, словно приготовленные для сдачи, горела конфорка, наполняя кухню душным туманом. Кеша смутно помнил, что они пытались варить кофе, турку вроде сняли, а газ выключить, наверное, забыли.
А может, это Жорка вставал? Не вставал, Слишком душно — похоже, конфорка горела всю ночь.
Турка с оставшейся гущей пряталась за коньячными бутылками. Кеша поднёс её к губам, выцедил немного жидкости, потом стал жевать мокрое крошево. Кофейная горечь оказалась приятнее горечи похмелья.
День был пасмурный, с сырыми облаками, лезущими чуть не в дом: вот-вот соберётся дождь и тогда зарядит на несколько дней. Кеша любил дождь, особенно в тайге. Только в дождь тайга, с травой, мхом, хвоей кедрача, лиственницами, выделяет из себя тот сладкий запах, какого сроду не дождёшься от неё в солнце.
Из детства — запахи! Они с дедом забрались под тяжёлые ветки ёлок, мягко шлёпает дождь, а сладкий запах проснувшихся в дожде трав и деревьев, смешавшихся в единый настой, Кеша, разинув рот, «пьёт». Дышит, дышит, не может напиться им досыта.
Сейчас запах — перегара, кофе, сгоревшего газа.
Кеша сунул руки в карманы, покачался из стороны в сторону, помотал головой: вроде боль тает. Всё равно нужно промыться и поспать.
Наконец он дошёл до Жорки. Жорка спал лицом вниз, одну руку закинул за голову, другая свисала. Кеша всегда удивлялся, до чего Жорка волосатый! Вот уж точно прямиком от обезьяны заявился в этот мир Жорка.
С Жоркой они работают больше десяти лет. Свойский мужик, особенно не давит, только чтоб соблюдал свои часы — являлся на работу вовремя. Пробьёт восемнадцать ноль-ноль, катись ко всем чертям.
Кеша не стал будить Жору. Злясь на самого себя за то, что вчера перебрал, вышел на улицу. Так он и думал: с неба уже сеял редкий дождь. Был он не холодный и не тёплый, падал лениво. Кеша подставил ему лицо, но дождь не охлаждал, ещё больше клонил ко сну.
В городе дождь душный, вбирает в себя помоечный гнилостный дух, дух отходов, машинные и автобусные газы, дымы фабрик и химзаводов — всю неприглядную сторону человеческой жизни. Дождь несёт не дыхание — сырость и предчувствие серых сумерек жизни.
Зоя встретила его обычно — улыбкой и своим обычным причитанием:
— Как сквозь землю провалился. Это где же ты столько времени волынился? Я тут вся высохла, можно сказать. — Слова вылетали из неё, налезая одно на другое. — Собрался вроде в загранку, обещал вернуться через неделю, а канул на месяц! Сказал, скоро придёшь, я уж устала ждать, с тобой только договорись. — В её словах не было упрёка, она говорила громко и невнятно. Кеша никогда не слушал её. Пока она говорила, он успел выпить стакан воды, снять сандалии, брюки, рубаху и скинуть одеяло с аккуратно застеленной её кровати. Кровать была старомодная, с железными шариками на спинках. Зойкина мать не разрешала выбросить её, и хорошо делала: в эту кровать точно проваливаешься, видно, много поколений выросло в её сетке-люльке.
Кеша всколыхнулся, только когда увидел, что Зойка начала раздеваться, небрежно махнул рукой:
— Не сымай. Я напился вчера вусмерть, нужно войти в форму.
Зойка поспешно натянула платье обратно.
— А ты и знаешь одно: кирять, будто нету у тебя больше дел, — с обидой сказала она. — Говорил, живёшь ради больных. Где уж тут! Они, небось, сидят, дожидаются тебя, а ты тута дрыхнешь! — Она насмешливо скривилась, но сразу же её лицо стало жалким. — Небось, и не вспомнил по сю минуту про Зойку, пока ездил там по своим европам да заливал глаза. Не подумал, что Зойке кой-чего надо?! Ты хоть знаешь, как я живу? Всё жду тебя и жду с утра до вечера. На работу, с работы и — жду. Что я, неживая, что ли? Другие на танцы ходят, а я сиднем дома. Девчонки надо мной смеются: «Чего хвасталась, что жених у тебя больно хороший? Наши вон при нас, а твой где шляется?» Ну вот ты мне скажи, горе моё, долго я буду состоять при жизни ни девкой, ни бабой? Уже пять лет ходишь… ты испортил меня, ты!
Как только Кеша коснулся подушки, спать расхотелось, зато тело, уставшее от жёсткого пола, сладко заныло, расправляясь и нежась в мягкости перины.
— Я тебе, Зойка, не раз говорил: иди к кому хочешь, спи с кем хочешь, выходи за кого хочешь, меня не жди. Мне что? Я пришёл и ушёл, я для тебя без значения. Все люди вылезают из одной грибницы, у всех всё как надо приделано, вот ты и не сомневайся, иди к кому хочешь. А я приду или не приду, кто меня знает? Сам не знаю. Чего ж меня дожидаться? Я тебя в оковы не заковывал и тебе ничего не обещал. — Кеша закурил, кинул сигареты со спичками на пол, стал смотреть на Зойку. Зойка сидела у него в ногах и вся тянулась к нему. Он словно не замечал. — Ты, Зойка, ничего себе, лицо у тебя — подходящее, что нос, что глаза возьми. Всё, как у людей, и вся ты — в норме. Только я, Зойка, — никому не предназначенный, и ты не рассчитывай на меня. У меня, Зойка, сто таких, как ты, и никого нет у меня. А сегодня, Зойка, мне надо лечиться сном.
— Значит, у тебя сто таких, как я! — запричитала Зойка, вцепившись в свои крашеные, подвитые химией кудельки. — Сто?!
— Дура ты, Зойка! — лениво вздохнул Кеша. — Дура и есть. Кто ко мне придёт, тот и хорош. Я никуда не хожу. Моё время ого как ценится! Даже к больным хожу редко, только к особо важным. Недавно я был у одного… доктора наук. Квартира — не нашим чета, в старом купеческом доме, богатая. Ну, меня прежде всего хотели усадить за стол, а зачем я буду пить, не посмотрев больного? Посмотрел я его. Долго смотрел. Он прямо влюбился в меня. «У вас, — говорит, — Иннокентий Михайлович, глаза особенные, они человека, как рентгеном, видят». Дочка у него не чета тебе. Ножки и всё такое у неё — во! Одета, как с картинки, и вся она такая… Привела меня к себе в комнату, поедом ест своими глазищами, ну совсем, как ты, тает. Я сказал ей про папашу всё как есть, одну правду. Она побелела лицом. «Я, Иннокентий Михайлович, не пожалею для папы ничего, — говорит. — Только вы спасите его. А то моего папу затребовали в Москву, и нам скоро нужно ехать. Только вы, Иннокентий Михайлович, можете спасти. Помогите!» Ну, чего лупишь на меня глазищи? Она точно так и сказала: «Только вы один можете…» — Кеша потянулся, зевнул, спросил лениво: — А ты чего не на работе?
— У меня вторая смена, — едва слышно выдавила Зойка. Она смотрела на него исподлобья, не скрывая своего отчаяния, которое было и в печально повисших кудельках, и в сильно подкрашенных ресницах, и в полуоткрытых губах.
— А вчера у нас такие были две крали! Одна — бурятка, держит первое место по спортивной гимнастике, не как-нибудь, а вторая — литовка, она приехала к нам по обмену опытом. Год назад мы к ним ездили, теперь они — к нам. Обе лезут ко мне. Мне перед начальником неудобно. Я шепчу: мол, иди поцелуй дяденьку Жору.
— Которой шепчешь-то? — глухо спросила Зойка.
— Литовке шепчу… Бурятка мне самому показалась. Поёт она хорошо, как начнёт тянуть… все кишки она мне промыла своим вытьём. Очень я люблю, когда поют. А ещё она маленькая такая, совсем как дитё. Села ко мне на колени, обняла и даже не шевелится. Потом я дрессировал её. Она хочет подойти ко мне, а я не подпускаю её взглядом, она на месте так и застывает. Чуть отвлекусь, она вроде и шагнёт, ан нет, я опять поставлю её на дистанцию. Потом приказал раздеться и лечь. Тут Жорка лезет со своей рожей. Ему скушно, видите ли, хочет выпить. Ну, а я всё по порядку. Сперва девочка, потом пить. Выгнал я Жорку. — Кеша куражился. И был зол на себя за это — помимо него лилась из него вся эта ахинея. Рождало её меленькое, не подвластное ему, не знакомое ему прежде желание обидеть Зойку, чтоб Зойке, как и ему, стало скверно. Перегаром пропахло нутро, больно сжалась башка, затяжелели руки и ноги. — Моя девочка лежит смирно, ждёт, только глаза блестят. Светя тушить не люблю. Подошёл к ней, смотрю на неё. Она было прикрылась, я приказал снять тряпки. «Ну скоро ты?» — снова влез Жорка. Я и пошёл к нему.