В ней лежали всего несколько листов. Короткое письмо от Матисса: желает успеха, рекомендует Каминского нескольким коллекционерам, примите уверения, глубоко уважающий вас… Следующее тоже от Матисса: он весьма сожалеет о том, что выставка прошла неудачно, но что делать, советует много и серьезно работать, убежден, что в будущем господина Каминского ждет успех, в остальном желает… Телеграмма от Пикассо: «„Размышления сонного прохожего“ чудные, жаль, что не я их написал, всего доброго, компадре, виват!» Потом, порядком пожелтевшие, три письма мелким, неразборчивым почерком Рихарда Риминга. Первое я знал; его вечно перепечатывали во всех биографиях Риминга; странное ощущение — вот так, вдруг, держать его в руках. «Итак, я уже на корабле, — писал Риминг, — и в сей жизни мы больше не встретимся. Не стоит расстраиваться, это нужно принять как данность; и даже если, расставшись с нашим бренным телом, мы обретаем какой-то иной модус существования, это еще не означает, что мы вспомним о прежних своих маскарадных костюмах и узнаем друг друга, иными словами, если бывают прощания навсегда, пусть и мы попрощаемся навеки. Мой корабль плывет к берегу, в реальность которого, вопреки утверждениям книг, расписаниям и своему собственному билету, я все еще не могу поверить. И тем не менее я не хотел бы упустить этот миг в конце собственного существования, задуманного в лучшем случае как компромисс с так называемой жизнью, не заверив Вас в том, что если бы я обрел право назвать кого-нибудь сыном, то это имя подобало бы не кому иному, как Вам. Я прожил жизнь, едва ли заслуживающую такого названия, просто существовал, не зная зачем, был влеком какой-то непонятной силой, потому что так надо, часто мерз, иногда сочинял стихи, из коих некоторым суждено было найти признание. Поэтому мне едва ли пристало отговаривать кого-либо от подобного поприща, я лишь хочу, чтобы вам не довелось испытать печаль, это уже немало; собственно говоря, это — все».
Два других, ранних письма Риминга были адресованы Каминскому-школьнику: в первом он советовал больше не убегать из закрытой частной школы, «это бессмысленно, нужно выдержать все до конца; я не стал бы утверждать, что Вы когда-нибудь будете кому-то благодарны за годы, проведенные в школе, но обещаю, что Вы это преодолеете, в принципе можно преодолеть почти все, даже если сам того не хочешь». В другом письме он сообщал, что «Слова на обочине» выйдут в следующем месяце и что он ждет появления книги «с робкой радостью ребенка, опасающегося, что получит на Рождество не те подарки, о которых мечтал, и все-таки знающего, что, что бы он ни получил, это и есть тот самый желанный подарок». Понятия не имею, что он хотел этим сказать. Тон письма был холодный и жеманный. Риминг мне никогда не нравился.
Следующее письмо было от Адриенны. Она долго думала, решение далось ей нелегко. Она знает, что Мануэль «никого не способен сделать счастливым и что слово „счастливый“ означает для него не то же, что для большинства. Но я согласна, я выйду за тебя замуж, я беру ответственность на себя, и даже если это ошибка, я ее совершу. Тебя это, может быть, и не удивляет, а я просто поражена собственным решением. Спасибо за то, что дал мне подумать, будущее внушает мне страх, но, может быть, это неизбежно, и, возможно, я когда-нибудь произнесу те слова, которые ты так хотел бы услышать».
Прочитав письмо еще раз, я так и не смог понять, что в нем кажется мне таким зловещим. И вот остался только один лист тонкой бумаги в клетку, как будто вырванный из школьной тетради. Я положил его перед собой и разгладил. Оно было написано ровно за месяц до письма Адриенны. «Мануэль, я пишу это точно во сне. Я только…» И тут меня отвлекло электрическое жужжание: раздался звонок в дверь.
Я озадаченно спустился по лестнице и открыл дверь. На забор облокотился седой человек в тирольской шляпе, рядом с ним на земле стояла пузатая сумка.
— Вы к кому?
— Доктор Марцеллер, — представился он басом. — Назначено.
— Вам назначено?
— Ему. Я его врач.
Ничего подобного я не ожидал.
— Сейчас не время, — сдавленным голосом произнес я.
— Как не время?
— Сейчас, к сожалению, не время. Приходите завтра! Он снял шляпу и пригладил волосы.
— Господин Каминский работает, — сказал я. — Он не хотел бы, чтобы ему мешали.
— Вы что, хотите сказать, что он рисует?
— Мы работаем над его биографией. Ему необходимо сосредоточиться.
— Над его биографией. — Он снова надел шляпу. — Необходимо сосредоточиться. — Какого дьявола он все повторяет?
— Моя фамилия Цёльнер, — сказал я. — Я его биограф и друг. — Я протянул ему руку, он, помедлив, ее пожал. Крепко, до боли. Я ответил тем же. Он недоверчиво посмотрел на меня.
— Я пойду к нему. — Он сделал шаг вперед.
— Нет! — воскликнул я и преградил ему дорогу.
Он в недоумении уставился на меня. Он что, хочет проверить, смогу ли я его задержать? Только попробуй, подумал я.
— Это ведь наверняка всего-навсего обычный осмотр, — сказал я. — С ним все в порядке.
— Откуда вы это знаете?
— Он действительно очень занят. Он не может отвлечься, у него так много… воспоминаний. Эта работа для него крайне важна.
Он пожал плечами, прищурился и отошел на шаг. Я победил.
— Весьма сожалею, — сказал я великодушно.
— Так как там вас зовут?
— Цёльнер, — повторил я. — До свидания.
Он кивнул. Я улыбнулся, он неприязненно посмотрел на меня, я закрыл дверь. Стоя у кухонного окна, я наблюдал, как он идет к машине, ставит сумку в багажник, садится за руль и заводит мотор. Потом он притормозил, опустил окно и еще раз взглянул на дом; я отпрянул, подождал несколько секунд, снова подкрался к окну и увидел, как машина исчезает за поворотом. Я с облегчением поднялся по лестнице.
«Мануэль, я пишу это точно во сне. Я только воображаю, как напишу это письмо, потом положу в конверт и отправлю его из сна в реальность, к тебе. Я только что ходила в кино, де Голль в новостях был смешной, как всегда, на улице оттепель, первая в этом году, и я пытаюсь внушить себе, что это не имеет к нам никакого отношения. В сущности ни один из нас — ни я, ни бедняжка Адриенна, ни Доминик — не верим, что от тебя можно уйти. Но, может быть, мы ошибаемся.
Хотя прошло так много времени, я до сих пор не поняла, что мы для тебя значим. Может быть, мы для тебя зеркала (уж в них-то ты разбираешься), задача которых — показать тебе твое отражение и превратить тебя во что-то величественное, многоликое и отрешенное. Да, ты прославишься. И ты это заслужил. А теперь ты, наверное, отправишься к Адриенне, возьмешь то, что она может тебе дать, и позаботишься о том, чтобы когда-нибудь позднее, уходя от тебя, она сочла это своим собственным решением. Может быть, ты сумеешь сделать так, что она уйдет к Доминику. Тогда в твоей жизни появятся другие люди, другие зеркала. Но я больше не вернусь.
Только не плачь, Мануэль. Ты всегда любил поплакать, но на сей раз предоставь это мне. Разумеется, это конец, и мы умираем. Но это не значит, что мы не проживем еще долго, не найдем других возлюбленных, не будем гулять, ночью видеть сны и проделывать все, на что обычно способна марионетка. Не знаю, на самом ли деле я это пишу, и тем более не знаю, отправлю тебе это письмо или нет. Но если все-таки да, если я смогу это сделать и ты его прочтешь, то, пожалуйста, пойми его именно так: считай, что я умерла! Не звони и не ищи меня, меня больше нет. Я сейчас смотрю из окна и спрашиваю себя, почему все они не…»