Я сбежала из Хоува в семнадцать лет и не подъезжала к нему ближе чем на сто миль, пока мне не исполнилось двадцать три года. Но и тогда я приехала только потому, что меня попросил Джона. У него умерла мать, и он не хотел отправляться на похороны один. Я допустила ошибку, остановившись у своих родителей на те сорок восемь часов, что мы провели в городе. Надо было остановиться в мотеле. В номере с пропахшим сигаретным дымом покрывалом на кровати и унитазом, запечатанным бумагой с надписью «подвергнуто санитарной обработке», мне было бы спокойнее и уютнее.
— Можешь остановиться в своей старой комнате, — сказала мама, — но спать тебе придется на диване внизу.
— Хорошо, — согласилась я.
— Теперь я использую твою комнату для шитья.
— Да? Как мило.
Я даже не спросила почему. Мама не шьет. Никогда не шила и шить не будет. Она едва может прикрепить на место отлетевшую пуговицу. Но то, что в моей комнате теперь шьют, я запомнила.
Наверху все было по-другому. Стены в моей комнате были выкрашены в матово-розовый цвет. Книги исчезли. Не было и кровати. В чулане от пола до потолка — полки, заставленные коробками. Исчезла вся мебель, кроме туалетного столика, на котором пылилась швейная машинка.
Окно, через которое я выбиралась, чтобы встретиться с Джоной, было наглухо заколочено.
— Я отдала все вещи в благотворительный центр, — сказала мама из-за моей спины.
Я пожала плечами и попыталась не замечать жгучего перченого рассола, разъедающего мне глаза.
— Надеюсь, они им пригодились.
— Ну, ты-то все равно всем этим уже не пользовалась.
— Конечно. — Я не смогла удержаться и уставилась на окно. Конечно, я не жалела обо всех этих мягких игрушках (только один медвежонок до сих пор сидел у меня на постели в Чикаго). Я ничего не имела против того, что их отдали. Я ничего не имела против того, что и книги мои отдали в этот благотворительный центр, — может быть, какой-нибудь ребенок вдруг возьмет да и прочтет одну из них. Я не жалела даже о том, что закрашены потайные надписи, нацарапанные мною в детстве на двери чулана.
Но мне было жалко окна.
— Можешь повесить то, что тебе нужно из вещей, внизу, в прачечной, — сказала мама. — Здесь, в чулане, места нет.
— Хорошо, — ответила я.
— Всегда надо иметь запасную комнату. Для гостей.
— И для шитья.
Молчание.
— И для шитья тоже, — сказала она после паузы.
И после того как мы таким образом убедили друг друга в том, что нам обеим нет никакого дела до пустых комнат, она оставила меня «устраиваться». На такое «устройство», когда негде спать и негде повесить иссиня-черное платье, которое я приготовила для похорон, много времени не нужно. Поэтому я подошла к туалетному столику и выдвинула средний ящик. Я не просто открыла его, я вытащила его из стола. Потом встала на колени и заглянула внутрь, посмотрев поверх опорных планок на нижнюю сторону столешницы.
Она все еще была там.
Пачка сигарет, аккуратно приклеенная лентой в том месте, где ее никто бы не заметил и где она не упала бы в ящик.
В первый раз после пересечения границ Хоува я улыбнулась.
— Что ты там делаешь? — спросила мама, появившись в дверях.
Я просунула руку между планками и потянула за пожелтевшую высохшую ленту, отклеив ее от древесины. Встав, я прошла через всю комнату и, коснувшись руки матери, положила пачку ей на ладонь.
— Вот, это ты пропустила, — сказала я.
Так мы коснулись друг друга в первый раз за шесть лет.
— Ладно, шевелись, — говорит мама, слегка касаясь моей руки, чтобы подвинуть меня и пройти к раковине.
Так мы в первый раз касаемся друг друга.
— Почему ты не отнесла сумку к себе в комнату? — спрашивает она, моя руки.
Я колеблюсь.
— Может быть, я останусь здесь, внизу. Раз уж я буду здесь спать…
С тех пор как я положила пачку сигарет в мамину руку, я уже не видела, как выглядит моя комната. Года четыре назад, а может быть, пять, я приезжала в Хоув на Рождество — если это можно так назвать. Это было большой ошибкой, но в Чикаго стояла холодная, сухая зима, и из-за того, что день за днем мне приходилось жить при минусовой температуре, но без снега, я впала в слезливую сентиментальность. Проштудировав популярную книжку по психологической самопомощи «Как победить уныние», взятую в библиотеке, я решила посмотреть, смогу ли я «открыть себя» путем «погружения в вибрации своего детства».
И, решив ковать железо, пока горячо, я сорвалась и поехала.
Вернувшись в Чикаго, я «погрузила» эту книжку в «вибрации» огня, горевшего в бочке какого-то бродяги. За удовольствие «потерять» эту бесполезную бредятину в библиотеке с меня содрали шестьдесят долларов.
Я тихо улыбалась, подписывая чек на эти шестьдесят долларов и внося в строку памяти на чеке эту свою улыбку.
Никогда больше не буду ни во что «погружаться»!
— Мне удобнее будет спать внизу, — говорю я.
— Пожалуйста, если хочешь, — говорит мама, при этом из холодильника торчит только ее затянутый в розовое низ, а верх глубоко погружен в овощной контейнер. — Но тут тебе будет беспокойно, потому что на этой неделе много ответных игр.
Сказанное относится к Финальной четверке. Иначе говоря, к баскетболу.
— И сегодня тоже? — спрашиваю я.
— И сегодня, и завтра.
— Но я не собираюсь оставаться здесь завтра.
— Как устроишься, — говорит мама, не обращая на меня внимания, — возвращайся и порежь сельдерей, хорошо?
Все свое недовольство жизнью я вымещаю на пучке ни в чем не повинного сельдерея, всаживая нож глубоко в разделочную доску, положенную поверх кухонной раковины, и мысленно слыша вопли этого зеленого страдальца. За окном на заднем дворе черно от скворцов, дерущихся за место в луже, лед на которой солнце позднего дня превратило в воду. Люси, не подвластная времени кошка из соседнего дома, крадется под живой изгородью из барбариса. Почти прижавшись животом к земле, она быстро перебегает к пучку высокой травы — очередному укрытию на пути к добыче. Сидящий на нижней ветке скворец видит ее и поднимает крик. Остальные скворцы взлетают с земли — закрученной в штопор волной, — и Люси набрасывается на нервного кардинала, слишком глупого, чтобы понять намек, очевидный для скворцов.
Я слышу, как позади меня в кухню входит Джина.
— Ты замечала, что Люси никогда не удается поймать скворца? — спрашиваю я ее.
— Нет. Делать мне нечего.
— Вполне вероятно. — Я отрубаю еще несколько сельдерейных голов. Зовите меня просто Дама Червей. Или ее звали Дамой Пик? Ну, ту, что играла в крокет птицей вместо клюшки[12]…