Иногда, когда времени было достаточно, я спускался на платформу и ждал прибытия поезда. Некоторые туннели были прибежищем прокаженных, а лязг и скрежет стальных колес представлялись мне их криками боли, когда их давили и резали на куски поезда. Темные арки туннелей завораживали меня и одновременно вселяли ужас. Все верно: мой мир всегда был перекрестком, по которому передвигалось всевозможное зло. Теперь я знаю: это был страх.
С каждым днем мой отец все реже покидал шкаф. Оставался сидеть взаперти, хотя в доме не было никого, кроме нас. Мне это нравилось, потому что, приходя из колледжа, я пробирался в шкаф и сворачивался калачиком рядом с ним и его молчанием. Так мы проводили вместе по многу часов. Потом наше безмятежное спокойствие нарушала мама. Она приносила мне шоколад и сухарь.
О шоколаде, темном, зернистом шоколаде, о том, на какие ухищрения шли мои современники, чтобы съесть его, они могли бы написать целые трактаты. Например, выпить все молоко, прежде чем шоколад полностью растает в кружке. Или размочить в кипятке сухарь, а потом положить на него шоколад, чтобы тот плотной массой налип сверху. Или, что бывало значительно чаще, отгрызать по чуть-чуть от сладкой плитки и дожидаться, пока шоколад не размякнет в слюне.
По мере того как шли дни, папа все дольше и дольше оставался в шкафу. Наконец настало время, когда мы с мамой обедаем на кухне, а папа — в своем тайном схроне. Жевал он медленно и очень осторожно, словно пытался скрыть даже малейший хруст ржаного хлеба, когда откусывал очередной кусочек. Все вокруг пропиталось печалью. Я чувствовал вину оттого, что в шкафу появился запах метро; я думал, что в конце концов появится и запах прокаженных.
Однако в своих походах в колледж и обратно я, бывало, наслаждался полной свободой и собственной удалью. Я мог подолгу простаивать у какой-нибудь витрины или нахально смотреть сверху вниз на более беззащитных и слабых. По утрам, по пути в колледж, я обычно спускался на платформу метро. На обратном пути часто задерживался, чтобы понаблюдать за одной сгорбленной старухой. Она вязала чулки. Если бы не безостановочное движение рук, я бы поклялся: она вырезана из дерева, словно святые в церковном алтаре. После обеда опять возвращался в колледж и опять спускался в чрево метро. Вечером, по пути домой, я выбирал дорогу, что вела на эспланаду, которую все называли Старая Площадь Быков. Там я и заметил, что за мной следит брат Сальвадор, переодетый крестьянином.
Падре, уязвлена была моя гордость навязчивой идеей, подверглось испытанию мое предназначение священника. Я просил руководство колледжа дать мне возможность ненадолго оставить и монастырь, и колледж. При материальной поддержке моей семьи я остановился в пансионе, который содержала одна благочестивая сеньора, прихожанка Санта-Хема. Именно тогда начал я испытывать ощущение потери, точнее, чувство, что меня лишили чего-то очень важного. Моя Вера, мое предназначение, моя Победа, моя порядочность — все было разбито мимолетным движением женщины, которая к тому же меня отвергает, отвечает мне отказом на то, о чем я никогда ее и не просил. Я оказался отвергнутым с того момента, когда она утратила Бога, когда она потерпела поражение, и, теперь я знаю, с того момента, когда она осознала себя прекрасной. Как могло случиться, что многократно битая судьбой женщина оказалась невосприимчивой ко всем моим заботам? Мне необходимо было отыскать ответ.
Мебель из дома семьи Масо понемногу стала исчезать. Торговец скобяными товарами забрал деревянную вешалку темного каштана. Милая, все понимающая соседка, которая жила в надстройке, купила швейную машинку. Старьевщик за сущие гроши купил льняные простыни и вязаное покрывало, которые достались в приданое от бабушки. Все это постельное белье использовали от силы пару раз: в первую брачную ночь и Элены, и ее матери. Вещи были пропитаны страстью и нафталином. Белье по наследству перешло старшей дочери, той, что сбежала с каким-то юношей незадолго до окончания войны. Обеденный стол никто не захотел покупать — он был довольно большим. Пишущая машинка досталась бухгалтеру совместного испано-германского предприятия, для которого Элена выполняла переводы.
То, что Рикардо может окончательно сдаться болезни, превратило побег в срочную необходимость. Все его друзья, без исключения, были либо уже на том свете, либо высланы, и поэтому семья Масо не могла уже обратиться к кому-либо за помощью в случае, если супругу станет совсем плохо.
Им удалось собрать почти всю необходимую для поездки сумму. Но опустевший дом должен был держать Рикардо в шкафу до тех пор, пока он не отправится в путь. Мальчик в колледж уже не ходил, сидел дома, время проводил возле отца за чтением Льюиса Кэрролла — чтобы изредка заставлять того улыбаться либо замирать вдвоем, заслышав, как лифт останавливается на четвертом этаже. И вот настал тихий и пустой день, когда кто-то позвонил в дверь, подождал немного ответа, но его так и не последовало. И принялся звонить снова. Звонки были столь громкими, что заглушали все прочие шумы. Дверь содрогалась от ударов, на лестнице гудели чьи-то голоса, началось бегство без побега: Рикардо заперся в шкафу, Лоренсо нашел убежище на кухне, а Элена пригладила волосы, прежде чем пробежать по коридору. Брат Сальвадор, облаченный в мирское, несуразный и взволнованный, замер перед глазком, в который глядела Элена, весьма удивленная столь шумным началом визита.
— Пришел навестить Лоренсо. Как у него дела?
Сейчас я глубоко сожалею, что не рассказал родителям, что брат Сальвадор следил за мной, поэтому в тот день он появился в нашем доме совершенно неожиданно. Пришел, начал барабанить в дверь ногами и кричать. Маме не оставалось ничего иного, как только впустить его. Помню: в доме почти не осталось мебели. Приходили какие-то люди и уносили нашу мебель с собой. Я не отваживался спрашивать, в чем дело. Но помню: все списывал на бедность других людей, а не на нашу.
Он ворвался в дом, словно молния, стал звать меня и не переставал орать до тех пор, пока я не соизволил войти на кухню, усердно притворяясь, будто читаю «Алису в Стране чудес». Поинтересовался, как я жив-здоров, вырвал из рук книгу, тут же отдал обратно, попросил меня, не дожидаясь ответа, оставить его наедине с мамой, поскольку хотел поговорить с ней о чем-то важном.
Сколько лет меня терзали муки совести, что я тогда призвал прокаженных явиться и сожрать бесноватого, который мучил мою маму. Потому-то я так и испугался, когда услышал крики. Увидел, как мой папа, потерявший весь свой ангельский вид, почти совсем бессильный, накинулся на брата Сальвадора, когда тот попытался влезть сверху на маму. Мама отбивалась и закрывала лицо руками, чтобы не чувствовать зловонного дыхания грязной твари, которая пыталась своей слюнявой мордой дотянуться до декольте. Да, мой папа вышел из шкафа.
Sine sanguinis effussione, non fit remissio[51]это точно: нет прощения, пока не прольется кровь. Только теперь я понимаю смысл сказанного в Послании к евреям. Господь использовал меня как инструмент своего праведного суда. Он поставил меня в один ряд с теми, кто завоевывал империи, с теми, кто затыкал пасть львам obturaverunt ora leonum[52], с теми, кому суждено было избежать удара мечом в спину, effugerunt aciem gladii[53]. Савл, Савл! Подобный Гедеону, подобный Бараку, подобный Хефте, подобный самому Самсону. Я сжимаю в руках карающий меч, который обрушится на тех, что не внемлют воле Господа, se patriam inquirere[54], и все еще ищут родину.