Фу, как устал. Что ни говори, общение требует колоссальных энергозатрат... И только милосердная природа дает нам отдохновение истинное, ничего не требуя взамен.
Он снова подходит к окну, вдыхает морской воздух. Нет, Моне все-таки – это слишком насыщенно, а все, что слишком, – не может быть вполне прекрасным. Собственно говоря, он более сторонник лирического и чуть замедленного созерцания в духе Сислея: нажимает кнопку, море в окне мгновенно проскальзывает вправо, и, вслед за ним, встык, в оконный проем со щелчком встраивается «Ветреный день в Венё». Да нет же! Только не это пустое небо и тоска... Он нажимает кнопку, в проеме – тот же Сислей: «Городок Вильнёв-ла-Гаренн на Сене» (тихая река, тихая лодка, на противоположном берегу – уютные домишки). Да, он всегда желал только простоты и покоя. Что ему надо? Лес, поляну, стог сена на ней... – снова Моне: теперь это «Стог сена в Живерни». К тому же стога – он разделяет это мнение – идеальный художественный объект для тональных экспериментов.
Но усталость не проходит. У него сейчас такое состояние, как если бы ему приказали произвести деление на ноль. Его защитное реле отключается. Сервомеханизмы под кожухом беспомощно обвисают. Глаза гаснут.
Вид из окна гаснет автоматически.
Рейс
В черных очках я оставалась вплоть до паспортного контроля. С волосами, я надеялась, будет проще: если пограничника и насторожит несоответствие цвета, я сошлюсь на дурное качество снимка, а если это объяснение не поможет, я, конечно, признаюсь, что на мне парик, но не сниму – только чуть сдвину его на затылок, чтобы предъявить свои темные волосы.
Если бы предусмотреть заранее, я взяла бы с собой три чемодана – возможно, у таможенников сработал бы казенный рефлекс почтения, и все, глядишь, обошлось, – а так, сообразив, что у меня из вещей всего лишь сумочка, они молча принялись ее потрошить: вывалилась пудреница, плоская коробка с театральным гримом, флакон с жидкостью для снятия макияжа, помада в блестящих черных патронах... «Это все?» – спросил таможенник уже разогретый злобой, поскольку обстоятельства требовали от него дополнительных усилий, похоже, умственных. Я ответила, что все, и тогда он сказал: «Не делайте, пожалуйста, из нас дураков», – и я объяснила, почему мне ничего больше не надо, но он, уже заведенный, с особой душевностью произнес: «Не делайте, я повторяю, из нас дураков», – и принялся развинчивать каждый патрон, и нюхал помаду, и злился – а самолет отбывал через тридцать пять минут, но еще не был пройден паспортный контроль, и я поторопила официальное лицо, оно позвало своего шефа, и тот сказал: «Вам не следует делать из нас дураков, будем держать до выяснения» – вопросы, ответы, междометия, вскрики – экзекуция затягивалась, до отлета оставалось пятнадцать минут – и я заорала: «Ну гады же, гады!» – и заплакала освобожденно – было уже безразлично, что слезы смывают густую пудру с ресниц и щек, что они разрушают мой тщательно обесцвеченный образ, белесую маску, трясущимися руками только что подновленную в туалете аэропорта, под землей, среди хирургического кафеля, зеркал и могильного холода, я уже знала, что все пропало, все кончено, – и мне стало зловеще легко, как на деревянной качели, взлетающей над оврагом, когда сердце бьется где-то чуть позади тела – или чуть впереди него, но напрочь с ним не совпадает, – я поняла, что сейчас придушу этих двоих, как мышей, я даже рассмеялась простоте выхода, но что-то случилось наверху, я ничего не поняла, и опять ничего, и поняла не так, и уже боялась понять правильно, и наконец до меня дошло: наш вылет задерживался на два часа.