Елена быстро обернулась. Смуглого прохожего и след простыл.
— Хм, — сказала она громко и затолкала зеркало в сумочку. — Здравствуйте, коники мои!
Так она всегда здоровалась с медными громадными конями, вздыбленными у перил моста Александра Третьего, русского царя. Ага, в прошлом году кони раздували медные, в пыльном зеленом налете, бока, а нынче их ярко позолотили… как в России церковные купола… Париж отдал честь России этим помпезным мостом. Париж знал толк в лошадях. И она тоже знала толк в лошадях. Вспомнила, как однажды, в Камарге, они с Прасковьей гнали по горам наперегонки, Прасковья — на гнедой кобыле, она — на белом ахалтекинском жеребце. Она первая прискакала к финишу — намеченному ими обеими абрикосовому корявому дереву, сплошь покрытому розовыми цветами. Стоял март, Нижний еще был весь по уши завален снегом, а в Камарге все цвело. Прасковья плакала от обиды. Чтобы помириться, Елена затащила дочь в кондитерскую и досыта накормила пирожными с абрикосовым джемом. «Мама, я растолстею!» — возмущенно кричала Прасковья, облизываясь, как котенок. «Ничего, три ночи напролет с Жюлем — и трех килограммов как не бывало. А лучше и не с Жюлем». Прасковья сделала круглые глаза: «Фу, мама! Ты серьезно?!»
«Неужели ты ни разу не изменила Жюлю? — спросила Елена, усмехнулась, и все ее тайные морщины разом вспыхнули у висков разлапистыми веерами. — Это глупо».
Через пять минут они уже обсуждали двух любовников Прасковьи: одного из Страсбурга, другого из Гавра. Оба бывали в Париже наездами. «У кого из них лучше хрен?» — без обиняков спросила Елена. «У Жюля, конечно!» — весело и быстро ответила смышленая дочь.
Вечером Жюля, Прасковью, Елену и девочек пригласили отметить новоселье друга Жюля, молодого владельца трех модных лавочек в районе улицы Сент-Оноре. Гостей встретили в заросшем виноградными лозами, тенистом дворике — таком наивно-захолустном, странно-провинциальном в блестящем фешенебельном Париже. Стол был накрыт под полосатым тентом. Солнце катилось на закат. Елена с удовольствием поглощала фрукты, горками наваленные в вазах и на подносах, не чинясь, пила вино, смело пробовала разные вина: бутылями, бутылками и крохотными бутылочками был уставлен весь стол. Французы сходят с ума от вина и сыра, подумала Елена, уписывая за обе щеки вонючий, как портянка, камамбер. Хозяин поставил перед ней, именно перед ней круглое, как колесо, глиняное блюдо с жарким. Густой, клубами, пар поднимался от громадного куска мяса, покрытого коричнево-красной, янтарной корочкой.
— Скажи ему: я восхищена французской кухней, — шепнула Елена Прасковье.
Дочь послушно перевела. Хозяин осклабился.
— О, мадам…
Он защебетал, как майский соловей. Прасковья наморщила лоб:
— Он говорит… он говорит… он хочет, короче, чтобы ты с ним станцевала! Потому что это не просто вечеринка по поводу новоселья… а милонга!
— Что такое милонга? — громко, по-русски, на весь стол спросила Елена.
И оглянулась.
И только тут она поняла, что да, вечерушка-то не простая: на скамьях вокруг стола сидели на одной стороне — мужчины, на другой — женщины, и на столе горели свечи, ведь был уже поздний вечер, о, это значит, их здесь оставляют пировать на всю ночь?!.. а эта музыка, откуда она?.. ниоткуда… это так пахучий, ароматный воздух звучит, это так поет ей в уши Париж, она никогда не слыхала такой дивной музыки, это… волна несет ее, она сейчас утонет, что это?!.. а-а-а-ах…
Елена сама не поняла, как оказалась в руках, почти на руках у хозяина, а он был верткий, как веретено, и ее он в незнакомом танце вел и крутил, сгибал и разгибал, и она покорно подчинялась его рукам, движеньям его ног, худых, как у кузнечика, она слушала музыку и отдавалась музыке, музыка владела ею и владела им, и внезапно она поняла: быть в танце, быть танцем, стать этим вечером, стать виноградной парижской лозою, стать этим старым бокалом с витой, позолоченной ножкой в руках мужчины, что мнет, гнет и крутит ее, что руками и музыкой лепит ее, — вот счастье! Вот радость…
Они танцевали, и гости били в ладоши в такт музыке, в такт их широким и гибким шагам, и свечи горели, и рвал и мотал живые золотые языки вечерний ветер, и бил, как чье-то близкое, робкое сердце, бил барабанчик, и пел, тягуче и томно, аккордеон, и пел чужой жгучий, кофейный голос над головами людей: о любви и смерти, о такой страсти, что перелетит моря и океаны, что забьется в груди, как птица. О страсти с запахом винограда. О женщине с запахом жизни.
И танец не кончался.
И танец кончился когда-нибудь.
Хозяин довел ее до скамьи. Она шаталась. Тяжело, бурно дышала. Прасковья изумленно смотрела в ее лицо, раскрасневшееся, безумное, молодое.
— Мать, ты скинула тридцать лет, — шепнула она ей. Зависть и восторг прозвучали в ее голосе. — Я бы тоже потанцевала. Да ему, — она показала пальцем на свой живот, — боюсь, не понравится.
Хозяин, улыбаясь тонко, снял с голого потного плеча Елены большую живую стрекозу и подбросил вверх. Стрекоза зашуршала слюдяными крыльями и шарахнулась к свету, к висячей лампе, медленно, как маятник, качавшейся над столом.
— Он говорит, — приблизила к ней щеку Прасковья, — что на мосту Искусств, это около Лувра, просто найти, каждую ночь устраиваются танцы. И танцуют до утра. Он говорит, что ты танцуешь божественно! Он говорит — тебе надо обязательно пойти туда.
* * *
И она пошла.
Она одевалась целый час. Она давно так не волновалась. Она перебрала все платья, что привезла с собой из Нижнего, и уже покусилась на Прасковьины, открыла ее шкаф, копошилась в ситцах, в шелках, в сатинах, в бархатах. Тьфу на бархат, это пошло! А ты разве не пошлячка, уколола она себя едко, ты, писака пошленькой бульварщины, уж кто бы рассуждал о пошлости, да только не ты! «Я хочу счастья. Я хочу отдохнуть», — ледяно сказали ей из зеркала холодные, сиренево-розовые губы. Когда-то пухлые, ягодно-вкусные, они теперь сделались тонкими, сухими… как брюшко той стрекозы, подумала она.
Ага, вот это, да, пойдет. Ситец, он такой легкий. Ситец, он всегда в моде. В Париже в этом сезоне все просто помешались на ситце, шептала она себе, ну вот, и я тоже помешалась. Она подвела глаза густыми голубыми тенями, так она красилась тогда, давно, в Хабаровске, когда собиралась на ночную охоту в ресторан.
Где вылезти из метро, она знала. Париж она изучила за эти годы уже очень хорошо; он был ей роднее, чем Нижний, потому что здесь жила ее семья. А в Нижнем она была одна. И вернется — снова будет одна. Опять одна.
А может… на этом чертовом мосту… где танцуют…
Хочешь сказать, подцепишь французенка и выскочишь замуж? А там что, такие же старички пляшут, как и ты? Твоего почтенного возраста?
Я не старуха. Блядь, я не старуха!
Ты и в старухах все будешь блядью, дорогая моя. Так что не рыпайся. Не пропусти свою станцию.
Елена вышла из-под земли, украдкой разгладила ладонями ситцевую юбку на животе, ощупывая ребра: да, есть еще талия, и недурная, — процокала, сквозь вечерний лиловый сумрак, на каблучках легких босоножек ближе, еще ближе к мосту Искусств — и замерла, замерзла от потрясенья.