Когда на пятый день к вечеру он обошел заказник, было уже поздно. Березовая роща, подковой опоясывающая болото, была вырублена. Поникшие, жухлые кроны устилали землю. В сумерках белели округлые спилы. Пни отекали густым млечным соком.
— Дорвались, звери, — прошептал Алексей.
Он выстрелил несколько раз, пугая птиц, словно салютовал на братском кладбище. Весь прошлый год они с Егорычем ежедневно проверяли угодья. Браконьеры знали, что ни с Егорычем, ни с «подголоском» Егорыча нельзя договориться.
Алексей и в армию пошел все из-за той же принципиальности и наивной донкихотской уверенности, что жить надо по правде. Когда пришла повестка, не стал искать отмазки. Таких рослых, статных и развитых ребят на комиссии было немного. Алексей был приписан к войскам специального назначения, прошел Омский учебный парашютно-десантный центр и через год оказался в Чечне. Он учился воевать, как учился бы любой другой работе. Не боялся трудностей, не подставлял товарищей, был справедлив и надежен, а когда стало жарко, за жизнь не цеплялся, но воевал умело. Как ни странно, там он был почти счастлив. «Кому война, а кому мать родна». Там он был нужен, и нужно было все, что было в нем: и то, что перешло в него по родовому коду, и то, что успела прочувствовать и накопить его душа. Он быстро разучился жалеть врагов, когда насмотрелся на солдатские трупы, подброшенные к расположению федералов, и как большинство втянутых в эту кровавую мясорубку, он запретил себе думать о причинах и целях этой войны. Он просто мстил за убитых друзей, не находя более высокой и возвышенной цели.
С войны он принес непоправимое увечье, и даже матери с сестрой после госпиталя не показался. Еще на больничной койке написал им, что завербовался на Север, на буровую. Чтобы скоро не ждали. Тайком он все же приехал на родину, издалека посмотрел на своих, оформил инвалидную пенсию в четыре тысячи рублей и перевел на мать. Он был уверен, что земля его прокормит, а в городе — хана, только людей своей харей пугать, проедать жалкие крохи или ползать червяком по порогам разных фондов, выпрашивая деньги на лечение. Он простил долги своей неласковой Родине, ушел из родного города пешком куда глаза глядят и с тех пор каждый день доказывал самому себе право жить. Старый егерь развалившегося охотхозяйства взял его нештатным помощником. Алексей прижился на заимке, уже через неделю ловко рубил дрова, носил воду из студенца, да и старику веселей стало коротать глухие снежные зимы, осеннюю распутицу и долгую, стылую весну.
И было утро, когда Сашка впервые открыла глаза. В ее зрачках еще плавала белесая муть, и она почти сразу прикрыла веки.
Алексей был на обходе. Под окном взлаивала и подпрыгивала привязанная Велта. Собака отчаянно ревновала хозяина к Сашке, и, заслышав слабое движение в избушке, принялась нервно повизгивать и заглядывать в окно.
Через несколько часов Сашка окончательно очнулась. Руки не слушались, как после долгого наркоза. Она облизнула губы: грубые от ожоговой корки, но сладкие как мед. Подживающие раны засаднили.
Уронив с кровати исхудавшую руку, она вновь задремала, проснулась, скомкала рубашку, ощупала живот, опавшие груди в шрамах, потрогала в паху и беззвучно заплакала.
Теперь Алексей старался не отходить от нее. Каждый день он менял ей повязки с лечебными травами, секрет которых выспросил у Егорыча. Внутреннее воспаление, которого он боялся больше всего, отступило под силой деревенского самогона. К рубцам и спайкам он прикладывал испеченные до мягкости луковицы. Снадобье пахло резко и приторно, но действовало безотказно; жесткие шишки и рубцы сходили с Сашкиного побелевшего, потерявшего смуглоту тела.
Теперь он кормил девушку хлебом, размоченным в воде пополам с медом, и отварами из лесных ягод. С каждым днем ее лицо светлело и нежно обновлялось, опаленные ресницы отросли и загустились, робко зарозовели губы.
— Кто ты? — От сухого шепота по спине Алексея прошел озноб. За окнами хмурилось небо, блеклый октябрьский рассвет так и не разгорелся. Завывал ветер в печной трубе. Сашка, закрыв глаза, слушала позвякивание посуды, разговор Алексея с собакой и шелест за окнами. Избушка была крыта щепой-дранкой, и пробегая по ребристому краю, ветер ерошил осыпающиеся щепки. Сознание окончательно вернулось к ней, и вместе с сознанием пришла безобразная, кровоточащая память.
— Алексей я, лесник. Не волнуйся. Мы на заимке, в лесу, — заученно проговорил Алексей. Он давно готовился, думал, что скажет ей, чтобы не испугалась, не замкнулась.
Она долго молчала, собираясь с мыслями.
— Здесь есть зеркало?
— Нет. — Он уже давно выбросил маленькое треснувшее стекло.
— Достань мне зеркало.
— В город поеду, куплю.
Алексей подошел к ее постели, чувствуя неловкость. Он привык ухаживать за ней, привык к мягкой покорности ее пахнущего страданием тела. Этот мертвый взгляд и бесчувственный, сухой голос пугали его.
— Расскажи все, — приказала она.
Он с дурацкой усмешкой, рассказал ей про Велту, про тяжелый переход в дожде по болотам и про то, как даже собрался хоронить ее…
Она долго молчала, собираясь с мыслями.
— Сколько времени прошло?
— Ровно сорок дней.
Сашка отвернула лицо к стене, чтобы он не видел ее слез, бегущих по щекам на подушку.
— Запиши адрес… Завтра поедешь в Москву, пусть меня заберут…
— Нет! — твердо сказал Алексей. — Никуда я не поеду. Поправишься, сама поедешь. А вечером я тебя в баню отнесу.
Он поднес к ее рту ложку теплого куриного бульона, но она крепко сжала изуродованные губы. Ложка дрожала, капли падали на подушку. Чтобы достать эту половину курицы, он весь вечер и начало ночи, уже при свете дворового фонаря, колол дрова Купарихе. Теперь рука ныла и отваливалась от плеча. Ему хотелось сказать ей что-нибудь обидное, злое. Бессильно распластанная на мокром матрасе, она пыталась сломать его своей ледяной волей и жестью в голосе.
— Что с лицом? — равнодушно спросила она.
— В горах мина накрыла…
— А… бывает…
Сашка больше не заговаривала с ним, не шевелилась, и несколько часов пролежала, уткнувшись в бревна стены. Когда приспела баня, Алексей взвалил ее на плечо и поволок на вечерний воздух.
Банька топилась по-черному и долго выстаивалась от горького дыма. Изнутри парная обросла густой пушистой сажей. Но только в черной бане живет терпкий бархатистый дух и настоящий сухой жар. Едва глотнув этого волшебного воздуха, человек оживает и бесстрашнее и веселее смотрит в будущее.
Алексей распарил в кадушке березовые веники пополам с мятой и чабрецом, добавил ядовитого чистотела, зная, что эта трава изгоняет любую опухоль и надсаду.
В предбаннике он разорвал на ней зашитую у горла смертную рубаху, бросил тряпье в печь, и задохнулся от плеснувшей в глаза белизны. Еще вчера он знал ее всю на ощупь, а сегодня она уже недоступно сияла, как белая крепость. Она сильно исхудала. Но тугая, обтягивающая худоба только вызывающе подчеркивала ее красоту в глазах Алексея. Сам он остался в застиранных подштанниках, стесняясь обнажить увечное тело. Он уложил ее животом на жаркий полок, расправил руки вдоль тела. Не касаясь подживших ран, обмахнул веником. Под сладким паром отмокли болячки, короста сошла с розовой обновленной кожи. Священнодействуя веником, он каким-то из сердца идущим приговором изгонял пролившуюся в нее скверну. Бормоча заклинания, как волхв-волшебник, он выжигал из ее растерзанной души и тела память обо всем, случившемся с нею. С замершим сердцем он растер ее медом, возвращая ей силу земли и неба, обмыл тремя водами на трех заветных травах. Окурил ее подмышки и пах дымком можжевельника по тайной знахарской науке. Он думал, она будет стыдиться, и от этого сам внутренне дрожал, но она словно не замечала его, и это было мучительно. Напоследок он обтер ее мягкой ветошкой и обрядил в стариковскую рубаху с треснувшими пуговками. Снова по-больничному обвязал платком и отнес в избу. В небе светились первые звезды, от их горячих тел поднимался кудрявый пар.