и ладно.
Раньше они нередко встречались в подпольном игорном доме, в шалмане на Трех вокзалах. Однако теперь Цукер, уловив, что судьба повернулась к нему задом, решил отсидеться на дне, потому в шалман носу не казал. Федя же ни от какой судьбы не зависел, не прятался, просто тырил все, что плохо лежало. Специализации особой не имел – лазал и по карманам, и по квартирам, и поигрывал. Широкий профиль позволял не голодать. Когда кончались живые деньги, то Федя заваливался к Цукеру с чем-нибудь интересным, начиная от колец, кончая шубами. Босяк сливал быстро, не запрашивая много, Сахаров, в отличие от большинства барыг, расплачивался тотчас, и они всегда расходились, довольные друг другом. Рома никогда не наглел и всегда точно знал, на сколько можно опустить Федины запросы.
Вот сейчас, например, на треть точно. С похмелья Федя. А принесенный им плащ, просто шикарный, заграничный, необычного песочного цвета, с золотым отливом, о двух бортах, с погонами, ремнем, сверкающими пуговицами, застежками, шелковой подкладкой.
Цукер выложил на верстак веер из мелких купюр. Федя возмутился, принялся складывать плащ обратно – тут, кстати, выяснилось, что ткань до такой степени тонкая, что большая вещь умещалась чуть не в карман.
– Совсем сдурел, черт лысый! Мне подарить его тебе, ну? Да такую вещь в Большой театр надеть не стыдно, пусть без ничего под ним.
Цукер едко напомнил:
– Там гардероб функционирует, придется сдавать, и без ничего на танцы не пустят. Итак? – И сделал вид, что убирает деньги.
Однако что-то не срасталось, Федя всерьез упрямился:
– Вижу, ты хутор, ничего не понимаешь. – Он поискал что-то глазами. – Вода есть?
Цукер указал на графин, стоящий тут же, на верстаке. Брезгливо глядя на то, как Федя своими нечистыми дрожащими пальцами хватается за его прозрачную, сияющую собственность, думал: «Шляются до утра, потом трубы горят. Бескультурье».
Однако Федя, оказывается, жаждал не влаги, а доказать истину. Вынув пробку-стакан, не плеснул себе в посуду, потом в воспаленную глотку, а неожиданно и щедро вылил на плащ. Цукер так и подскочил:
– Что творишь, инквизитор?!
– Во, сам смотри, обо что жлобишься!
И, как продавец в универмаге, встряхнул плащ: капли, точно по резине, скатились по ткани, и ни пятнышка на ней не осталось. Цукер понял, что влюбился в эту вещь. Он опустил глаза, чтобы зря ими не блестеть, и равнодушно добавил на верстак рубль. Федька, хоть и страдал после вчерашнего, решил не продавливаться и снова принялся складывать плащ, своими-то грязными руками!
– Я вижу, Цукер, ты в благородной одежде ничего не смыслишь.
Сахаров, который уже видел себя в этой роскошной шкуре и новой кепке промеж ушей, скрипя зубами, добавил трешку.
– Ха, – только и сказал Федька, и развернулся, всем видом изображая, что уже ушел, оскорбленный.
– Плюс пять, – звеня от злости, выдавил Цукер, – имей в виду: сейчас переберешь – тебе же хуже.
Федька, прищурив и без того заплывшие глазенки, хотел было нагрубить в ответ, но не успел. В подвал вошел посетитель.
Цукер немедленно изобразил кипящую работу: смел деньги в карман, на верстак выставил валяющиеся тут же чьи-то «скороходы» сорок пятого размера, выложил ветошку, откупорил первую попавшуюся склянку. Оказалась – с йодом, Рома всегда держал его для вытравливания из обуви пролетарского духа.
По лестнице застучали каблучки, и в подвале появилась такая фея, что даже с похмелья не решишься ругаться. Федька на разгоне осмелился лишь просипеть условно-цензурное «кровопийца-в-бога-душу-мать» и, растерявшись, напялил плащ прямо на свой пыльный, штопаный-перештопаный пиджачишко. Цукеровское сердце облилось кровью, но и он воспитанный, нашел силы не выругаться.
Гостью он узнал тотчас. Мудрено не узнать первую красавицу в округе, а то и в Москве. Рома раскланялся, уронив бритую голову, щелкнув подкованными штиблетами:
– Товарищу Гладковой – наше почтение. Чем могу, так сказать?
– А вы заняты? – поздоровавшись, спросила она робко.
– Товарищ уже уходит, – сообщил Цукер.
Ловко, как заправский швейцар, стащил с Фединых плеч плащ, бережно сложил на верстак, деньги втихую сунул в карман босяковского пиджака. Тот, хоть и ошарашенный явлением Оли, вслепую, кончиками пальцев пересчитал купюры, безошибочно определил, что не хватает двух рублей, о чем уведомил, молча выставив указательный и средний палец. Цукер, ухватив его под локоть, потащил вверх по лестнице, выволок на улицу, подальше, и уж без свидетелей отвел душу, да так, что даже Федя попенял:
– И не стыдно?
Цукер перевел дух:
– Ты совсем показився, босяк? При публике вести разговор!
Федя с мужским пониманием уточнил:
– Что, зазноба твоя? Ничего себе орхидея.
Рома сунул ему еще пятерку:
– Бери, кровопийца, и немедленно скройся с глаз.
Босяк успокоил:
– Ушел, уже ушел, – и подмигнул. – Ни пуха!
Сахаров, пригладив отсутствующие волосы и поправив ворот белоснежной рубахи, пошел вниз по лестнице.
Оля Гладкова ждала его, непривычно робкая, моргая длинными ресницами, взирала бархатными огромными глазами так умоляюще, снизу вверх, – правда, недолго, лестница, к несчастью, быстро кончилась.
Ох, и хотелось хвост павлиний распустить, блеснуть обаянием – не может же такого быть, что всем Рома нравится, и лишь эта отдельно взятая красавица имеет совершенно иной вкус. Правда, тут же заныл нос – последнее, что было разбито грубияном Пожарским. И ребра, им же неоднократно намятые, напомнили о том, что эта девушка связана иными обязательствами, причем кулаки у этих «обязательств» здоровые и отлично развитая мускулатура. К тому же Пожарский имеет дурное обыкновение: сначала шею намылить и лишь потом разбираться, что к чему.
Рома давно уж довольствовался дружбой и интеллигентными разговорами. Он был хотя и прохиндей, но читать любил. К тому же выяснилось – случайно, разумеется, – что старшая пионервожатая Гладкова испытывает тайную слабость к идеологически невыдержанным творениям Пастернака, Ахматовой, Северянина, а Цукер их не просто любил, но и многое знал наизусть, и даже декламировал изрядно, а Оля – отличный, внимательный слушатель. В общем, пусть так, да получалось общаться, не забывая держать пионерскую дистанцию. Рома ждал момента, чтобы пустить в ход главный козырь: у него ловко получалось петь «под Вертинского». Может, сейчас? Гитара – вот она, на стене, только руку протяни.
Не до Вертинского было Ольге. Выглядела она такой несчастной, так по-детски выставила перед собой какие-то покоцанные, давно убитые босоножки, что Цукер подавил вздох:
– Где у нас с вами не в порядке?
– Вот… каблучки бы.
Рома, взяв одну босоножку, повертел в руках, и удивился.
– Это у вас Парижик, однако! Присядьте-ка.
Ольга послушно заняла единственный табурет, Цукер, опустившись на колено, ловко снял с маленькой ножки «лодочку» и не менее сноровисто оправил это сокровище в несколько потускневшее, кожаное золото.