выводы, которые писатель делает из поражения наполеоновской армии, чрезвычайно интересны, они показывают, что Гюго свойственна порой не однолинейная, а диалектически сложная оценка исторических событий. Споря с «весьма почтенной либеральной школой», Гюго утверждает, что, несмотря на жестокое поражение, Ватерлоо стало для Франции «поразительной датой рождения свободы». Хотя по замыслу эта победа должна была стать торжеством контрреволюции, так как вместе с Наполеоном коалиция феодальных монархов стремилась уничтожить и все завоевания буржуазно-демократической революции, возвратив Францию к старым феодальным порядкам, — этого не произошло. Прибыв в Париж, торжествующая контрреволюция «увидела кратер вблизи», она почувствовала, что «пепел жжет ей ноги», и тогда королевская власть, возвращенная на французский трон, должна была «по необходимости стать либеральной». Невольным следствием Ватерлоо («к великому сожалению победителей», — замечает Гюго в скобках) явился конституционный порядок.
Таким образом, Гюго показывает, что шествие «прогресса» (который он отождествляет с волей провидения) остановить невозможно, ибо он пробивается через самые разнообразные события и личности («Для этого рабочего, — говорит он, — не существует негодных инструментов… он приспосабливает для божественной своей работы и человека, перешагнувшего через Альпы, и немощного старца… Он пользуется подагриком, равно как и завоевателем»). Речь идет об исторической необходимости, действительно воплощаемой то в походах Наполеона, потрясавшего старые троны, то в хартии, дарованной под давлением обстоятельств Людовиком XVIII.
Здесь мы вплотную подходим к философии истории Гюго, которой проникнута вся обширная эпопея «Отверженных».
* * *
Философия истории Гюго строится в главных своих чертах на опыте французской буржуазно-демократической революции 1789–1794 гг., наследниками которой он законно считает целую плеяду прогрессивных мыслителей XIX в.
Окидывая взглядом европейскую историю своего времени, Гюго не перестает подчеркивать «непреодолимое проникновение нового духа», под которым «таится нечто великое и глубокое: французская революция». Гюго постоянно возвращается к оценке Великой французской революции, называя ее «огромным актом человеческой честности» или «идеалом, вооруженным мечом». Революция, считает он, «дала свободу мысли, провозгласила истину, развеяла миазмы, оздоровила век, венчала на царство народ… Благодаря революции условия общественной жизни изменились. В нашей крови нет больше болезнетворных бацилл феодализма и монархии… Революционное чувство — чувство нравственное» (7, 468).
Революция, широко понимаемая как прогрессивное движение человечества, согласно мысли писателя, никогда не может быть побеждена, ибо, «будучи предопределенной и совершенно неизбежной, она возникает снова и снова… Если вы желаете уяснить себе, что такое революция, назовите ее Прогрессом; а если вы желаете уяснить себе, что такое прогресс, назовите его Завтра. Это Завтра неотвратимо творит свое дело и начинает его с сегодняшнего дня» (6, 401).
Примечательно, что, веря в провидение, которое якобы обеспечивает прогресс человечества, Гюго вовсе не собирается мириться с пассивностью человека. Напротив, прогресс, по его мнению, достигается только «ценой дерзаний». «Все блистательные победы являются, в большей или меньшей степени, наградой за отвагу». В главке под красноречивым названием «Два долга: бодрствовать и надеяться» Гюго развивает свою оптимистическую теорию прогресса и светлого будущего, предназначенного человечеству. «А пока, — говорит он, — никаких привалов, колебаний, остановок в величественном шествии умов вперед» (7, 472).
В главе «Рудники и рудокопы» писатель дает патетическую картину подобного шествия. «Под зданием человеческого общества», говорит он, существуют рудники и подземелья, где происходит «неустанное бурение». «Что же добывают в этих глубоких копях? Будущее». Среди этих «подземных разведчиков будущего» Гюго находит и Яна Гуса, и Лютера, и Декарта, и Вольтера, и Робеспьера, и Марата, и Бабефа, и Сен-Симона, и Оуэна, и Фурье и многих других: «…незримая чудесная цепь связует меж собою, неведомо для них, всех этих подземных разведчиков будущего, обычно считающих себя одиночками, — что отнюдь не верно… труд их весьма различен, и мягкий свет, которым горят одни, составляет резкий контраст с пламенем, которым пылают другие. Есть среди них существа райски светлые, есть трагически мрачные» (7, 170). Общей чертой их Гюго считает бескорыстие («Марат забывает о себе так же, как Иисус. Они пренебрегают собой…не думают о себе. Они видят что-то, лежащее вне их. Глаза их раскрыты, и эти глаза ищут истину» — 7, 171). Находя «отблеск бесконечности» во взгляде таких мыслителей, Гюго требует преклониться перед тем, кто отмечен этим знаком — «звездным взглядом».
Гюго высоко оценивает представителей утопического социализма. Для него это люди, которые «занялись вопросом человеческого счастья». «Человеческое благополучие — вот что хотели они добыть из недр общества», — говорит он, называя их усилия «достойными восхищения», их деяния — «святыми порывами».
При всем уважении к мечтам утопистов Гюго полностью оправдывает и революционные действия угнетенных масс. Йа жестокостью действий он видит благие побуждения покончить с тиранией, преобразовать старый мир в мир человечности и братства: «Чего хотели эти озлобленные люди, которые в дни созидающего революционного хаоса, оборванные, рычащие, свирепые, с дубинами наготове, с поднятыми пиками неистово бросались на старый потрясенный Париж? Они хотели положить конец угнетению, конец тирании, конец войнам;… хлеба для всех, превращения всего мира в рай земной… И доведенные до крайности, вне себя… с дубинами в руках, с проклятиями на устах, они требовали этого святого, доброго и мирного прогресса. То были дикари, да; но дикари цивилизации… они хотели принудить человеческий род жить в раю. Они казались варварами, а были спасителями» (7, 314).
Этим людям, «свирепым и страшным во имя блага», писатель противопоставляет людей «улыбающихся», одетых в «расшитую золотом одежду», которые «кротко и учтиво» высказываются за сохранение фанатизма, невежества и войны. Гюго решительно предпочитает «свирепых» революционеров «учтивым» реакционерам.
Вот почему он так сочувственно всматривается в рабочее предместье Сент-Антуан, которое было постоянным очагом возбуждения во всех уличных столкновениях и баррикадных боях Парижа начиная с 1830 по 1848 г. «Население этого предместья, исполненное неустрашимого мужества, способное таить в себе величайший душевный пыл, всегда готовое взяться за оружие, легко воспламеняющееся, раздраженное, непроницаемое, подготовленное к восстанию, казалось, только ожидало искры». Гюго недаром говорит о «грозной случайности, поместившей у ворот Парижа эту пороховницу страдания и мысли» (7, 313).
* * *
Философия истории Гюго отчетливо проявилась в картине баррикадных боев, составляющей одну из наиболее замечательных частей романа «Отверженные».
На баррикаде во время июньского республиканского восстания 1832 г. встречаются три очень разных персонажа. Это сознательный республиканец и вдохновитель восстания Анжольрас; затем студент Мариус, в котором Гюго воплощает духовную драму и идейные метания своей собственной юности, наконец, дитя парижской улицы — бездомный мальчишка Гаврош. Все они действуют в совершенно конкретной исторической обстановке, в которой назревало восстание 32-го года, и именно это восстание по-настоящему проявляет их характеры.
Гюго точно воспроизводит революционные настроения начала 30-х годов, показывая неудовлетворенность народа результатами июльской революции 1830 г., которую сам автор