Шербера бы ощутила. Она опасливо протянула руку и по кивку Олдина коснулась предмета — плоского и круглого одновременно, как толстая лепешка, вот только материала она не знала. Пальцы почувствовали холод.
— Это какая-то магия? — спросила она.
— Это… это магия моего народа, — сказал он так, словно хотел сначала ответить «нет». Вздохнул. — Шербера. То, что ты увидишь…
— Не причинит мне вреда, — сказала она, но он говорил о другом:
— Случилось очень давно. Ничего уже нельзя изменить. Помни об этом.
Он вдруг накрыл своей рукой ее лежащую на блестящей холодной лепешке руку, и Шербера дернулась, когда холодная поверхность под пальцами стала теплой, почти горячей.
— Не убирай руку, — попросил он.
Из лепешки сквозь ее пальцы вырвалось белое свечение: сначала оно окутало их соединенные руки, потом поднялось выше, раскручиваясь белой змеей, поднимаясь к небу кольцами, еле слышно звеня тихим высоким звоном, от которого у Шерберы сразу же заболела голова, потянулось ввысь…
— Олдин, — прошептала она, попытавшись сдвинуться с места и не сумев. — Олдин!
— Это только мираж, — сказал его голос где-то далеко, и Шербера вдруг поняла, что не видит его в этом белом сиянии, и что пустыни уже нет, и что вокруг нее — дома, люди, животные и день, белый день, хотя еще мгновение назад была темная ночь. — То, что ты увидишь, не может причинить тебе вреда, Шербера…
Голос все затихал.
— Помни об этом, Шербера. Помни… помни…
Сияние ярко вспыхнуло перед ее глазами и погасло.
***
Он сжался в углу амбара, зная, что наказание неизбежно, но зная, что даже предчувствие скорой боли и крови не заставит его покинуть ее — женщину, которая его родила, его слабую и беспомощно привязанную к отцу мать. Он слышал ее плач где-то далеко во дворе, но голос отца и хлесткие звуки пощечин перекрывали его, обрывая на вдохе, на всхлипе, на рыдании.
— Твой ублюдок, где он? Где это бесполезное отродье, где эта девчонка в мужской одежде?
— Я послала его за водой. Рифид! Прошу тебя, он всего лишь мальчик!
— Ты думаешь, я не вижу, когда ты мне лжешь? — Еще удар, и Олдин съежился, когда мать закричала. — Я кормлю его не для того, чтобы однажды он стал войсковой девкой. Он должен уметь делать все, что делает в этом доме мужчина. Где он?
— Я послала его…
Он оборвал ее еще одним ударом, и Олдин закрыл глаза, сжимая тонкие бескровные пальцы в кулаки.
Если бы только он мог защитить ее. Если бы только он мог сделать хоть что-то, чтобы ее защитить. Но его появление только приведет отца в ярость. Он начнет избивать мать, чтобы показать ему, что бывает с женщиной, которую некому защитить, пытаясь заставить его — ее сына, плод ее чрева — вступиться за нее.
Хоть раз.
Хотя бы однажды.
Хотя бы попытаться.
Тяжелый удар, и рыдания матери оборвались. Олдин уткнулся лицом в угол глиняной стены, его губы дрожали, руки цеплялись за края одежды, рыдания рвались наружу потоком, который нельзя будет остановить.
Не позволяй себе быть слабым, не позволяй, не позволяй.
Крепкая рука ухватила его за длинные волосы, а вспышка острой боли заставила вскрикнуть.
— Думаешь, если ты отвернулся, тебя не видно, ублюдок? — Лицо его отца — человека, называющего себя его отцом — было так близко, что брызги слюны летели Олдину в глаза. Но он не решился зажмуриться. Сделает так — будет только хуже.
Не ему. Ей.
— Отец…
— Не называй меня так! — Он дернул Олдина за волосы, вынуждая подняться с колен, поставил перед собой, схватил его лицо своей мозолистой рукой воина и заставил посмотреть в глаза.
— Господин, пожалуйста… — попытался он.
— Не моли о пощаде для нее. Моли за себя. — Он потащил его за собой, сжимая рукой шею, заставляя Олдина кашлять и задыхаться, вцепившись в душащую его руку, выволок его из амбара и швырнул в пыль рядом с безжизненно лежащей на спине матерью. — Давай, ублюдок. Смотри на нее. Смотри на то, что стало с ней из-за тебя.
Перед глазами темнели круги, сердце билось тягучими толчками в горле, но ее лицо — бледное, покрытое кровью лицо, он видел так хорошо, словно оно отпечаталось в его памяти.
Это было столько раз.
Это было уже столько раз.
— Дотронься до нее, спаси ее, целитель.
Олдин протянул руку, уже зная, что будет — и отлетел прочь, когда отец отшвырнул его пинком сильной ноги.
— Почему ты позволил мне это сделать? Почему не вмешался, не защитил ту, что подарила тебе твою никчемную жизнь?
Он сплюнул кровь, закапавшую из разбитой десны, поднялся на колени, снова — зная, что будет — попытался дотронуться до матери, чье дыхание стремительно угасало, вытекая вместе с кровью из разбитого камнем затылка… Отец опять отшвырнул его.
— Господин.
— Она умрет из-за тебя.
— Господин…
— Ты сделаешь, что положено? — Отец наклонился над ним: яростный, злой, снова схватил его за подбородок, смешивая кровь Олдина на ней с кровью его матери на своих пальцах, затряс его, рыча. — Сделай это. Сделай это!
Мать рядом с ними издала какой-то звук, ее тело дернулось, руки попытались сжаться в кулаки, и у Олдина потемнело в глазах, когда она понял, что она вот-вот умрет.
— Господин!
— Исцеляй ее!
Отец ткнул его в затылок, отпустил, отступил на шаг: испуганный возможностью непоправимого, пытающийся придумать оправдание своему поступку, готовый вцепиться в него и умолять его спасти женщину, которую он только что едва не убил. Олдин почти упал на тело матери, почти лишился чувств, выбросив из себя страшной силы вспышку магии, уткнулся лицом в пахнущую пылью и молоком материнскую шею.
— Исцеляй ее! Исцеляй, ублюдок, или я убью тебя!
Он сжал пальцами ее липкие от крови волосы, тяжело дыша, пытаясь сохранить остатки разума, чтобы магия не сожгла их обоих пламенем, вырвавшись наружу, чтобы только согрела, но не спалила дотла.
Во рту стало горячо. В груди стало горячо. Олдин почувствовал, как заползает, забирается под материнскую кожу его сила, как ставит на место сломанные косточки, как заживляет, лаская нежным прикосновением, разорванную плоть, как унимает кровь…
— Олдин.
— Оставайся на месте, мэрран, родная, — прошептал он, — не открывай глаз, подожди, подожди, сейчас все пройдет.
— Он…
— Не говори, не говори, сейчас все кончится.
Он не мог посмотреть ей в лицо: по его щекам катились слезы. Не мог попросить прощения: он был ее сын, она была его мать и принимала его таким, какой он есть. Олдин ненавидел себя за каждое мгновение боли, которое она испытала по его