В литературе едва ли не впервые духовность поминает Василий Кириллыч Тредиаковский, вообще большой любитель таких словообразований (тихость, благовонность, любовность и т. п.). Но, как и в остальных словах этого ряда, мы все еще имеем дело не с отвлеченными понятиями: духовность у Тредиаковского – личное качество, которое «присвояется Богу». Как и культура, духовность полностью отсутствует в словаре Пушкина. А вот немного позже, в период увлечения немецкой философией духовность уже переходит к общему обозначению нематериального, метафизического, калькой с немецкого Geist и французского esprit. Пока наконец где-то на просторах второй половины этого века оно не отделяется и от метафизики, перейдя к характеристике высоких морально-нравственных качеств человека, группы людей или какого-то общественного феномена в целом. Прежде всего, как мы видели, это понятие применимо к литературе, которая берет на себя церковные функции нравственной проповеди, а затем и к интеллигенции в целом.
В этом смысле неприязнь интеллигенции к духовенству – скорее ревность, которая «по Доме Твоем снедает меня» по отношению к тем, кто, по разумению интеллигенции, «сами не входят и хотящих войти не допускают» (Мф. 23:13). Претила, как выражался позднее Бердяев, «церковность, в которой ослабела духовность». Но и наоборот, среди духовенства интеллигенция если не была предана анафеме, как толстовство, то вскоре стала вызывать явное отторжение. Правящий архиерей предписывал, например, в епархиальных ведомостях в 1894 году, «чтобы пермское духовенство в официальных бумагах не употребляло слов интеллигенция, интеллигентный. Эти слова характеризуют людей, живущих одним разумом а такие люди не могут быть истинными членами православной церкви». «Жалкие инсекты, заползшие в нашу печать, подделывают общественное мнение, и интеллигенция идёт послушным стадом», – гремел в 1909 году о. Иоанн Восторгов, через девять лет расстрелянный инсектами в кожанках в Петровском парке. В отношении миссионерских претензий интеллигенции о. Валентин Свенцицкий пишет (1912) о «бессильной и пустой» «видимой духовности» современной «цивилизации».
При этом, заметим, ко второй половине XIX века духовенство уже не просто образованное, но самое образованное сословие, в процентном отношении обгоняющее даже дворянство; регулярное обучение окончательно утверждается в качестве обязательной части сословной культуры духовенства. К концу века среднее образование в епархиальных училищах получает и большинство девиц духовного звания. Как в других странах с недостаточно развитой системой начального и среднего образования, духовное образование в русских семинариях – часто первая ступенька для восхождения низших слоев и в государственную бюрократию, и в интеллигенцию служащих и свободных профессий. Типичным примером может служить биография историка Афанасия Щапова (1831–1876): сын диакона и бурятки из восточносибирской глуши посещает Иркутскую духовную школу, потом семинарию, затем как лучший выпускник попадает в духовную академию в Казани, а оттуда уже недалеко до профессорства в местном университете и всероссийской известности на научной ниве.
И по меняющемуся духу времени, и в результате борьбы с наследственностью духовных должностей во второй половине 1860‐х годов появляются тысячи выпускников семинарий без обеспеченных мест. Если раньше правительство устраивало «разборы», нередко принудительно переводило их в солдаты, то теперь они могут свободно поступать в университеты. Туда и идут наиболее развитые воспитанники семинарий из «поповичей», составляющие около трети студентов в 1870‐х годах, привносящие специфический по духу и культуре элемент. В столкновении дворянских отцов и «новых людей», в которых смешалось «немножко дворянства, немножко поповства, немножко вольнодумства, немножко холопства», культура выходцев из духовного сословия играла едва ли не главенствующую роль. «Отцы» косились на это схоластическое полуобразование, лишенное манер и творческих порывов. Сами поповичи, угрюмо молчавшие на светских раутах, выросшие в избе-пятистенке у батюшки, который наравне с крестьянами работал в поле и считал копейки, видели зато с гораздо большим правом выразителей народа в себе, чем в восторженных юношах, горевших любовью к «простолюдинам».
Новые веяния проявились здесь с конца XIX – начала XX века с деятельностью Религиозно-философских собраний (1901–1903), а затем Религиозно-философских обществ (1905–1917), наряду с другими общественными инициативами в русле течений «богоискательства» и «богостроительства» призванных создать площадку для диалога между церковью и интеллигенцией. Сама форма вынесения вопросов религиозной жизни в сферу социального общения, ассоциаций, читающей публики свидетельствовала о переменах внутри как интеллигенции, так и духовенства. В то же время эта деятельность никогда так и не вышла за рамки достаточно узкого элитарного круга с обеих сторон. Она многое дала для философской и общественной мысли, продолжившись после 1917 года и в эмиграции, но мало что поменяла в отношениях между «рядовой» интеллигенцией и духовенством.
Дворянство. Если участие старых элит в образованной жизни при Старом режиме составляло вполне универсальную черту по всему континенту, то динамика развития была очевидно неодинаковой. Во французском и немецком случае дворянство утратило ведущую роль уже в «республике письмен» Просвещения. Среди парижских литераторов второй половины XVIII века дворянство делило с духовенством поровну долю в одну треть, а остальные две трети составляло «третье сословие»
Немецкое Просвещение отличало меньшее в сравнении с Францией напряжение и в этом социальном дуализме. Гёте, выходец из привилегированного образованного бюргерства, вряд ли лукавил, говоря по случаю своей нобилитации: «Мы, франкфуртские патриции, всегда почитали себя не ниже дворян». Сословная специфика образования превратила немецкие университеты в XVIII веке в поле безраздельного влияния бюргерской ученой культуры. Офранцуженному дворянину, который воспитывался в рыцарских академиях и у гувернеров, противостоял идеал «цельного человека» образованного бюргерства: внешнее против внутреннего, изящество против естественности и искренности. Из XVIII века Германия вышла однозначно с бюргерской доминантой в культуре, и именно она стала универсальной немецкой Kultur с большой буквы. В то же время светский стиль остался составной частью modus vivendi образованного бюргера в новом столетии, в анналы образованного бюргерства вполне естественно вписаны дворянские имена Гумбольдтов, Новалиса, Клейста, Шамиссо и многих других. А нобилитация по-прежнему была желанным увенчанием карьеры, о чем свидетельствует «фон» в именах историка Леопольда фон Ранке или художника Адольфа фон Менцеля.
Восточнее на континенте «класс дворянства был и по преимуществу представителем общества, и по преимуществу непосредственным источником образования всего общества» еще долго на протяжении XIX века. Цитата Белинского относится к России 1840‐х годов, но в равной степени могла бы относиться к польским землям или, скажем, к венгерской интеллигенции (értelmiség). Как мы видели, само слово интеллигенция первым стало прилагаться в социальном смысле к дворянству, свету, высшему обществу, а интеллигенция разночинная, или всесословная, во второй половине XIX века понимала себя как «новая» по отношению к «старой» дворянской.