форм[162]. Таким образом получается, что Набоков рассматривал собственную творческую созидательность как своеобразный изменяющий, трансформирующий фактор проявляющегося сознания. Корпус его текстов можно воспринимать как единый организм, постепенно раскрывающий свой онтогенез, или, если посмотреть на это с другой точки зрения, как серию связанных организмов, выражающих творческий порыв природы[163].
Мы видим, как Набоков забавляется изменениями подобного сорта в любимой игре Джона Шейда «словесный гольф», где игрок начинает с заданного слова и пытается, меняя за один ход одну букву, выстроить цепочку значащих слов, ведущую к заранее намеченной цели: «“жены” в “мужи” в шесть приемов, “свет” в “тьма” в семь… и “слово” в “пламя” тоже в семь» [БО: 248]. Работая над «Бледным огнем», Набоков составил и записал на карточках с заметками несколько таких цепочек[164]. Сходство между этой моделью и природной эволюцией поразительно, если посмотреть на его графическое выражение. Например, lass to male: lass-bass-base-bale-male. Конкретные примеры, которые приводит Кинбот, содержат в себе крайности и парадоксы, но смысл игры не в логичности или биографической соотнесенности выбранной цепочки. Дело, скорее, в принципе обновления за счет постепенных, дозированных перемен, наряду с творческим актом открытия причудливых последовательностей. С эволюционной точки зрения каждая найденная трансформация так же нова, как целое, как и сама игра. Эволюционное начало в сознании выражается через сознательное продуцирование романной игры, моделирующей эволюцию. «Цель» в ней – не заданное слово (не оно служит «телосом»), но, скорее, восторг, вызванный новыми забавными открытиями (таким образом можно опровергнуть предположение, что Набоков полагал, будто у эволюции есть замысел или цель, как подразумевает структура загадок «начало – конец»: однонаправленность игры служит лишь эстетическому удовольствию). Показателен в этом смысле фрагмент из «Дара», где буквенная или анаграмматическая игра соединяется с темами эволюции и метаморфозы. К концу романа, в письме к матери, Федор описывает странные трансформации, которые слово способно претерпеть в сознании при пристальном рассмотрении: «Знаешь: потолок, па-та-лок, pas ta loque, патолог, – и так далее, – пока “потолок” не становится совершенно чужим и одичалым, как “локотоп” или “покотол”» [ССРП 4: 524]. Способность обычных слов, например «потолок», вырваться из общепринятого, нормативного языка и обрести свободу и необузданность, представляет собой резкое отклонение от эволюционных приспособлений кинботовского «словесного гольфа». Этот последний, иррациональный шаг – подобный шагу в радугу? – переводит метаморфозу в новую фазу лексического бытия: не просто логическую и законную анаграмму, но предположительный неологизм, который способен расширить человеческое сознание и возможности выражения. Федор тотчас подмечает: «Я думаю, что когда-нибудь со всей жизнью так будет».
Ясно, что подобные фантазии являют собой трансформации, производные (хотя и несколько другого рода) от тех, что имеют место в природе: либо между видами (эволюция), либо внутри видов (метаморфоза). Бабочка внешне не похожа на гусеницу, но, так или иначе, это развитие одного и того же существа. Однако если природа способна предвосхитить свои будущие формы – в «мазке позолоты» на крыле бабочки или в «мертвой голове» на груди мотылька, значит, метаморфозы из ларвы в имаго могут когда-нибудь найти фантастическое продолжение во «всей жизни», как выражается Федор[165]. Разумеется, это лишь спорное допущение, но из тех, которые относятся к открытым и непознаваемым возможностям будущего. Произведения Набокова, воспроизводя и переосмысляя природные формы, указывают на «неограниченные возможности» [ССРП 4: 373] творческого начала в человеке и природе. Само сознание – одна из основных арен подобных фантастических скачков; и, соответственно, романы Набокова включают множество поразительных трансформаций человеческого интеллекта. В следующей главе мы рассмотрим то, как Набоков использует возможности и свойства самого сложного и непознаваемого продукта природы: человеческого разума.
Глава 4
Антипсихологическое
Полагаю, писатели любого ранга – психологи. <…> Любой самобытный роман – анти.
Интервью Альфреду Аппелю, 1970[166]
В бывшем кургаузе в Тегеле открылась первая в Берлине психоаналитическая клиника[167].
Хроника (Руль. 1927. 12 апр.)
Набоков верил в эволюцию, но верил он и в тайну разума. В одной из своих лекций он писал: «Не будем, однако, путать глаз, этот чудовищный плод эволюции, с разумом, еще более чудовищным ее достижением» [ЛЗЛ: 26]; чьим достижением – не говорится. В романе «Под знаком незаконнорожденных» протагонист-философ размышляет о своем сыне:
…слиянье… двух таинств или, вернее, двух множеств по триллиону таинств в каждом; созданное слияньем, которое одновременно и дело выбора, и дело случая, и дело чистейшего волшебства; созданное упомянутым образом и после отпущенное на волю – накапливать триллионы собственных тайн; проникнутое сознанием – единственной реальностью мира и величайшим его таинством [ССАП 1: 354].
Подобные утверждения отодвигают задачу постижения разума в далекое-далекое будущее, если не вообще за пределы человеческих возможностей. Тем не менее наука психологии на протяжении всей творческой деятельности Набокова жила и процветала.
С начала XX века психология представляла собой самую разобщенную сферу науки. Конкурирующие школы одна за другой пытались дать все новые определения природе психологических исследований, стараясь создать науку столь же стабильную и надежную, как физика, биология и химия. В молодости Набокова самыми заметными направлениями в новой науке были фрейдистский психоанализ, бихевиоризм и, в гораздо меньшей степени, функционализм и гештальтпсихология. Первые два направления кажутся диаметрально противоположными, поскольку психоанализ исследует мир бессознательного посредством кода сновидений и неврозов, в то время как бихевиоризм занимается только поддающимися внешней оценке поступками, объективно наблюдаемыми в ходе строгого эксперимента, и не признает ни сознания, ни разума. Однако у этих направлений было нечто общее: оба допускали, что объект изучения (сознание или поведение) можно перевести в конечную логическую систему, которая объяснила бы явления в причинно-следственных категориях.
Гештальтпсихология и функционализм были меньше озабочены определением механических законов сознания или поведения. Возможно, Набоков что-то знал о гештальтпсихологии, которая была весьма популярна как в Берлине до 1933 года, так и в США к моменту переезда туда Набокова. А вот прямое знакомство Набокова с функционализмом менее вероятно; это направление психологии выросло из эклектического эволюционного подхода У Джеймса к душевной жизни. Ученые обеих школ ставили себе задачу понять систему как целое, как нечто большее, чем сумма ее частей. Гештальтпсихология, в частности, изучала «единицы восприятия мысли высшего порядка», которые невозможно свести к составляющим более низкого уровня [Mandler 2007: 144][168]. Это желание видеть в сознательном поведении череду последовательных целостных структур, а не механизм в строгом смысле, возможно, мешало получить большие объемы статистически доказуемых сведений или четких ответов на вопросы о причинах[169].