Мы не знали устали,Проходя тайгой,Согревал нас в яростиБешеный огонь.
Молодые мускулы окрепли в те года,Славься, Приамурская вторая, навсегда![88]
Всеволод не удержался и тоже спел «Эх, дороги», а потом, плюнув на последствия, исполнил Some Say the Devil Is Dead[89], сопроводив исполнение собственным переводом. Сальные слова, балансировавшие на грани непристойности, привели простодушных призывников образца 1930 года в восторг, и уже в Благовещенске, конечном пункте их маршрута, команда шагала, дружно вопя безбожно перевранные слова этой песенки, вполне сошедшей за маршевую. За что краскомы и взгрели старшего по команде призывника Волкова. Правда, отчитывая, они еле сдерживали улыбки, что не укрылось от внимательного взгляда отставного сержанта, и потому он особенно не переживал.
Лагерь формируемой дивизии оказался километрах в пяти от города – рядом с селом, носившем смешное название Будунда[90]. Всеволод только присвистнул, когда увидел стоящие в чистом поле ворота, несколько лёгких вышек и ряды брезентовых палаток. «Однако, – мысленно хмыкнул бывший сержант, – на улице примерно плюс пять по Цельсию. Днём. Ну да, – он резко выдохнул и последил за клубами вырвавшегося изо рта пара, – ночью минус, с гарантией. И жить в палатках? Весёлая у нас начинается жизнь…»
В палатках имелись печки-буржуйки, но Волков прекрасно понимал, что толку от них не будет.
Имелось несколько дощатых зданий – столовые и учебные классы, но в основе – всё те же палатки. «С другой стороны, – размышлял Всеволод, – всё не так чтобы и плохо. Либо мы здесь до осени максимум, либо нам что-то построят. Или мы сами построим. Но одно можно сказать совершенно точно: здешнюю зиму мы в палатках не перезимуем…»
Их отправили получать форму: новенькую, хрусткую, с залежавшимися складками, такие же новенькие сапоги, по две пары портянок, полотенца – и завели в громадную палатку-баню, где возле печей было нестерпимо жарко, а в двух шагах от них – нестерпимо же холодно. Призывники, постоянно ёжась и вздрагивая, кое-как вымылись. Потом был обед – странноватый, на взгляд Волкова, и несъедобный, на взгляд всех остальных. А все потому, что обед оказался японским. Мисосиру[91], сифудо-тяхан[92] и сасими[93] из лосося, осьминога, креветок и ещё какой-то рыбы с дайконом и листами сисо потрясли воображение призывников. Они бестолково тыкали палочками в чашки, самые смелые пытались зацепить собственными ложками или хлебнуть из чашек через край. После чего тут же кривились и начинали плеваться: вкус был непривычен и казался неприятным. Впрочем, как и запах.
Единственными, кто быстро освоился с незнакомыми блюдами, оказались двое комсомольцев-корейцев из местных и, разумеется, Всеволод. Корейцы вытащили свои чоккарак[94], а бывший сержант взял лежавшие рядом с ним хаси[95], и вся троица налегла на еду.
Сидевшие за соседним столом японцы весело поглядывали на новоприбывших и со смехом обсуждали их мытарства с обедом. Достаточно быстро Волкову надоело слушать примитивные остроты недавних крестьян – происхождение японцев он определил по тем сравнениям и эпитетам, которыми они награждали советских красноармейцев, а потому он оторвался от еды и громко и чётко произнёс на языке детей Аматэрасу:
– Грубый подобен горбатому, невоспитанный – хромому. Солдат не тот, кто жрёт все, что видит, а тот, кто свой долг свято выполняет! Ещё что-то смешное есть? Тогда скажите – вместе посмеёмся.