В мире происходят удивительные вещи. У нас под боком, на том берегу реки, множество разных волшебных аппаратов, а мы тут все продолжаем жить как скоты.
Хосе Аркадио БуэндиаЯ живу на лиловом чердаке. Лиловой тенью скольжу по спящему дому, собираясь на работу. Пью горячий чай, устроившись за кухонным столом, напротив чернильно-черной с бордовыми искрами Мими. Она никогда не рефлексирует и не пропускает завтраки. Я делаю ей печенье с молоком: поменьше молока, побольше печенья – чтобы ложка стояла (такова ее жизненная философия), и мы сидим, грея в сумерках спины, и задумчиво потягиваем зелье, каждая свое.
Время от времени я вздыхаю, смотрю на часы, затем, с глазами школьника, мечтающего об огнях цирка на уроке математики, бросаю полный мольбы взгляд на гусыню. Каждое утро я жду, что кто-нибудь остановит меня в дверях класса, выбросит тяжелый портфель и отправит смотреть на медведей с гармошками. Но спасатель, или, скорее уж, похититель, не спешит. Случай идет у него на поводу, судьба влюблена в него, как молоденькая пустоголовая дурочка, блестящие возможности спасения сами идут ему в руки: дождаться меня после работы и, пока я не спеша натягиваю перчатки, тихо подплыть на гондоле к самому крыльцу и предложить прокатиться; позвонить на работу ровно в полдень, вскружив голову и разбив сердце секретарше, вызвать меня вниз на пару минут; оставить посредством подкупленной уборщицы у меня на столе, под клавиатурой, коротенькую записку: «Выходите немедленно. Вас ждут»; встретить утром возле круглой башни и, взяв за руку, увести... Да мало ли способов умыкнуть человека, если он сам того желает? Но любой похититель – это своевольная тень похищаемого, его зеркальное отражение в воздухе, а значит, мой – ленив, беспечен, как прикорнувший на обледенелом проводе воробей, и тянет время. Кроме того, он, как и все их легкомысленное племя, жутко непоседлив, мысли его шелковыми бабочками порхают в воздухе и, насытившись нектаром одного цветка, не успев утереть медовых усиков, несутся навстречу другому. Не мудрено, что, прибыв на место, похититель может с легкостью забыть о подопечном, увлекшись какой-нибудь фактурной субреткой на каблучках, забытым на улице псом или стаей сухих перелетных листьев. Поэтому пациент, распрощавшись со столбиками цифр, лентами букв, почтой, аськой, любимым блогом, чашкой кофе и даже мобильным (самым близким и единственно милым ему существом), очень часто может лицезреть странного господина, который поспешно сворачивает за угол, унося остатки спасения в кармане поношенных желтых брюк. Мой похититель, ко всему прочему, пунктуальностью не грешит и, соответственно, ждать не любит. Пару раз он, как бы невзначай, толкнул меня в толпе, пару раз звонил посреди ночи и насмешливо молчал в трубку. А однажды мы с ним разминулись на каких-то несколько секунд: я успела увидеть колесо велосипеда, желтую штанину и чумазого мальчишку на багажнике, что-то радостно и истошно кричащего. Ох уж эти мальчишки! Они-то никогда не пропустят похитителя. There are nine million bicycles in Beijing, that's a fact, it's a thing we can't deny, поэтому бойтесь, говорю я вам, бойтесь мальчишек на велосипедах!
В бесконечной, как погожий летний день, погоне за спасением становишься безумным энтомологом, который с сачком в зубах карабкается по отвесной скале за призраком пестрого совершенства, но всякий раз, подобравшись к прелестнице вплотную, так, что в ушах начинает звенеть от ее прерывистого дыхания, соскальзывает вниз, обдирая локти и коленки, а упав, подбирает сачок и начинает восхождение сызнова – упрямый Сизиф с брюшком.
Однажды (мне было лет пять) мы в садике стали разучивать старые эстрадные песенки к новогоднему утреннику (очевидно, зайчишки и белочки сковывали рвущийся на волю музыкальный гений воспитательницы, и она раздвинула горизонты). Мы не возражали, нам, по большому счету, было фиолетово, что петь, лишь бы поскорее закончилась эта волынка и можно было вернуться к поезду из стульев, в купе, из которого мирных путешественников вытащили в полярную пургу «грабители». Все складывалось как нельзя лучше: музыка гремела, мой друг Трешка (он все копил на машину «как у Толькиного папы», но больше трешки удержать не мог, тройка была для него цифрой магической, как для виановского аббата, в недалеком школьном будущем даже роковой, и, накопив до предельной суммы, он бросался во все тяжкие) уже не чавкал, а внятно проговаривал многие слова, раскрасневшаяся воспиталка яростно колошматила по клавишам и округляла подведенные зеленым безумные глаза. Вот тут-то мы и приступили к последней песне, про зиму в избушке, и начался кошмар. Такого страха – вкрадчивого, неторопливо жалящего – я не испытывала больше никогда. «Шершавая стена» и «тьма колючая» обступили меня со всех сторон. Казалось, что бьются стекла, все вокруг покрывается плесенью, потолок неумолимо сползает, грозя задавить, кого-то пытают, раздирают на части, а я ничего, ровным счетом ничего не могу поделать. Очень скоро, скорее, чем я могла надеяться, любительница шершавых стен прошлого чутким музыкальным ухом уловила, что поют не все. Собственно, не пел один человек – Жужа (тогда, правда, еще не Жужа). Увещевания, а затем и угрозы не имели никакого воздействия на детскую смятенную душу, и я была выставлена, подобно одной своей воздушной тезке, на стуле, посреди широкого, необозримого, блистающего натертым паркетом зала, перед не менее смятенными душами остальной детворы. Разумеется, такое упорство не было капризом и блажью «избалованного, несносного ребенка», а имело глубинные, затаенные и мутные, как консервная банка на дне пруда, причины. Но оставим психоанализ на дне пруда и вернемся к ужасу, впервые охватившему ребенка, и к женщине, этого ужаса не разделяющей.
В тщетных попытках заставить меня повторить хоть слово из песни прошло несколько часов. Поезд давно унесся в далекие страны, Трешка и остальные пассажиры тоскливо поглядывали по сторонам, кто-то уже наступил кому-то на ногу, породив цепную реакцию в плотных рядах малышей. Маленькая, насупленная и безмолвная, я стояла на стуле, как на эшафоте: ноги широко расставлены, руки за спиной, подбородок гордо вздернут – осужденный на смерть монарх перед своим народом. Музыкантша потела и теряла терпение, музыкантша из одежды вываливалась от досады. Она не могла понять, почему безобидная песенка внушает мне такой неизбывный страх. Это был ее звездный час: она распевала ненавистные слова на сотни ладов, томно закатывала глаза, топала тяжелым каблуком и звенела длинными серьгами, как какой-нибудь скоморох на ярмарке. Оцепенев от липкого ужаса и отвращения, я зажала уши руками, а она все повторяла, повторяла, повторяла... Очнулась я на руках у отца, который пришел за мной и из любопытства заглянул в зал, где ледяная свистопляска была в самом разгаре. Не мешкая, он сгреб меня со стула и, наградив оторопевшую певицу «дурой» («вместо хорошей затрещины» – не без сожаления рассказывал он), под дружный детский хохот унес меня, прозрачную и обледеневшую, на скупое зимнее солнце. Когда мы оказались на улице, он откашлялся и серьезно произнес: «Это, малявыч, в первый и последний раз я тебя спасаю. Дальше выкручивайся сама». По всей видимости, выкручиваюсь я не очень успешно. Теперь, став взрослой, я добровольно ухожу в колючую тьму – горе-музыкантша эту битву все-таки выиграла.