О художественной антиципации и художественной ангажированности[**]
Термин «художественная антиципация» предложил еще в 1975 году Хайнц Когут[224], высказав гипотезу, что настоящий художник обладает даром предвосхищения, предвидения, и, опережая свое время, отражает в своем творчестве глубинные психологические проблемы эпохи. Он является «доверенным представителем» не только публики, обывателей, но и ученых, занимающихся социально-психологическими проблемами.
X. Когут утверждал, что с конца XIX — начала XX века в состоянии человеческой психики произошли существенные изменения, что нашло отражение и в искусстве. Искусство прошлого (в первую очередь великие европейские романисты второй половины XIX столетия) занималось проблемами, связанными с чувством вины, проблемами человека с эдиповым комплексом, со структурным конфликтом между Ид, Эго и Супер-Эго, прошедшего испытание влечениями, желаниями и запретами. Наиболее талантливым и ярким выразителем и описателем этих проблем является, вероятно, Федор Михайлович Достоевский — не случайно он занимает такое почетное место в мировой литературе. Хотя сам Когут определяет место Достоевского как промежуточное — между старым искусством и новым. С одной стороны, его сочинения соприкасаются со структурным конфликтом — эдиповым комплексом и чувством вины, с другой — многим его персонажам свойственна слабая, недостаточно связанная самость.
Когут пишет, что изучение некоторых произведений Достоевского, например романа «Идиот» или поэмы «Двойник», помогает лучше понять пациентов, к которым нельзя подходить как к людям, страдающим главным образом от структурного невроза или от нарушения самости, но которые требуют эмпатийного понимания одновременно присутствующих обеих форм патологии[225]. А Когут, напомню, полагал, что в распоряжении психоаналитика есть лишь два инструмента: эмпатия и интроспекция.
Современное же искусство занимается проблемами нарциссической личности. «Подобно тому как недостаточно стимулируемый ребенок, не получавший достаточных эмпатических ответов, дочь, лишенная идеализируемой матери, сын, лишенный идеализируемого отца, стали ныне олицетворением центральной проблемы человека в нашем западном мире, так и разрушенная, декомпенсированная, фрагментированная, ослабленная самость такого ребенка, а затем хрупкая, уязвимая, опустошенная самость взрослого человека и есть то, что изображают великие художники нашего времени звуком и словом, на холсте и в камне, и то, что они пытаются исцелить. Композитор беспорядочного звука, поэт расчлененного языка, живописец и скульптор фрагментированного зримого и осязаемого мира — все они изображают распад самости и, по-новому собирая и компонуя фрагменты, пытаются создать структуры, обладающие цельностью, совершенством, новым значением»[226].
Когут приводит в качестве примера живопись Пабло Пикассо, поэзию Эзры Паунда, прозу Марселя Пруста и музыку Игоря Стравинского. Более подробно он останавливается на творчестве Франца Кафки. Грегор Замза, герой «Превращения» Кафки — ребенок, чье существование в мире не было скрашено приятием объектами самости; его родители говорят о нем безлично, в третьем лице единственного числа — «он»; в результате Грегор и превращается в «него» — в нечеловека, в нечто (вспоминается голливудский фильм «The Thing»), в чудовище, огромное, безобразное и опасное (даже в собственных глазах) насекомое. И гибнет он от отсутствия любви. Землемер Йозеф К. из романа «Замок» занимается бесконечным поиском смысла, он безуспешно пытается приблизиться к обличенным властью обитателям замка (взрослым, родительским фигурам). Он пытается проникнуть в замок — символ материнского лона и благополучного разрешения всех проблем и затруднений, но замка не существует, его нет, поэтому в него и не попасть. С самого начала романа это становится ясно: «Горы, на которой стоял Замок, словно и не бывало, туман и темнота скрывали ее, и нигде ни пятнышка света, ни малейшего намека на присутствие большого замка. Долго стоял К. на деревянном мосту, через который шла дорога от тракта к деревне, и, подняв голову, вглядывался в обманчивую пустоту»… В романе «Процесс» герой гибнет, так и не поняв, в чем смысл его существования и в чем его вина. Как наиболее выразительное отражение сути патологии самости Когут приводит слова Брауна из пьесы Юджина О’Нила «Великий Бог Браун»: «Человек рождается сломанным. Он живет, желая поправиться. Милость Бога — клей»[227].