Я, собственно, рассказываю тебе это, чтобы ты лучше понял своего деда, а моего — отца. Единственный ребёнок, князь Василий Степанович был сызмальства склонен к чтению и наукам. Когда семья жила в Навьине, то к ней приезжали из Петербурга и Москвы учителя, которые занимались развитием мальчика. Особенно удавались ему древние языки и математика. Василий был воспитан в свободомыслии, нередком среди людей екатерининского века, но, конечно, это свободомыслие не мешало ему быть потом, когда пришлось брать на себя дела по имению, рачительным и строгим хозяином, а временами и тираном, ибо таков был тот век. Хозяйство в Навьине восстановилось окончательно. Кроме того, мой отец талантами своими явно выделялся, и все прочили ему раннюю блестящую карьеру: он пошёл, как и его отец, по артиллерийской части и участвовал в Рымникском сражении и во взятии Измаила, а когда женился, то назвал старшего сына, отца твоего, Александром; таким образом тот оказался Александром Васильевичем, тёзкой славного военачальника, как собственный дед Василия Степановича был тёзкой Государя, в энергичное и смелое правление которого мы, Лысогорские, поднялись из прозябания.
Но после восторгов пришло и разочарование. Началось всё со взятия варшавской Праги. Отец мой был с артиллерией и в погроме после взятия Праги не участвовал, но последствия его видел. Поляков никто особенно не жалел, как они особенно никого из наших не жалели лет за двести до того, и как не пожалели при восстании русского гарнизона Варшавы, однако добивание сдавшихся было уже слишком. Я бывал, Эспер, на войне и думаю, что любой победитель поступил бы так с отчаянно сопротивлявшимся противником. Однако от Британии уже отделились североамериканские колонии, а во Франции у власти стоял конвент, и самое кровавое время Французской революции совпало с польским восстанием. Идея свободы была повсеместной; ею увлекались, но от неё и отшатывались.
Когда я родился в начале 1795-го, через три года после моего старшего брата и твоего отца, меня нарекли уже вполне нейтральным именем, хотя отец и знал, что был-де такой римский император, который расширил и укрепил государство, и смут больших при нём вроде как не было… В швейцарской кампании отец участвовал уже без большой охоты, Наполеон ему был скорее симпатичен, но Суворов продолжал восхищать, и личная преданность Александру Васильевичу, простому, бесстрашному и заботливому, как и присяга, перевешивала всё остальное. После, как он говорил мне, славных, но ненужных побед и испытаний он вышел в отставку и дальше жил безвыездно в Навьине с матушкой моей Ефросиньей Ксенофонтовной. Всё моё знание народного греческого — от матушки, в благородных пансионах такому не учат. Она была из старой фанариотской семьи, поселившейся в Валахии, слаба здоровьем, и навьинский климат ей оказался неполезен, но Василий Степанович, прошедший с Суворовым всю Европу, становился всё более мизантропичен, не хотел видеть никаких других земель, говорил, что нам, русским, нечего делать ни в Неаполе, ни на Чортовом мосту, что родная землица сама питает силами и лечит, и тут проявлялась его сумасбродная, тираническая натура удельного князя дикого Лысогорья, заглушённая было на несколько поколений внешним столичным лоском. Натура, между прочим, не чужая ни мне, ни тебе, дорогой племянник. Саша, отец твой, покинул здешнюю глушь и начал службу военным инженером в западных губерниях, где и встретил твою матушку Анну Константиновну Зенович; я был отправлен на обученье в Москву, где у нас оставался выстроенный ещё при деде просторный особняк, весь деревянный (он и сгорел в наполеоновский пожар), однако особой свободы не имел, так как за мной присматривала строгая материнская родня, перевезённая Василием Лысогорским из Валахии в Москву, а в приезды мои домой слышал я вечные отцовские разговоры о творящемся в России и Европе непорядке — благословенного Александра отец, кажется, ставил ни во что: не только ниже Екатерины, но и несчастного Павла Петровича, которого он уважал за, как не раз говаривал, несвойственную нашим правителям рыцарственность; а ещё я видел, как молчаливо угасает моя мать. Она умерла весной 1812-го накануне наполеоновского вторжения. Дед твой на отпевание не пошёл, и похоронили её у леса за нынешними теплицами, обозначив мраморной плитой с разными таинственными для непосвящённых знаками навроде Афины с измерителем или жезла Гермеса, — да ты это место знаешь.
Когда с большим опозданием известия о переходе армий Наполеона через Неман докатились до Лысогорья, Василий Степанович, по рассказам мужиков, впал в возбуждение, и всё разочарование и горечь, что копились в нём уже второй десяток лет, вышли наружу. Перво-наперво он объявил, что теперь в Лысогорье — конвент, что в церковь ходить больше не надобно, а праздновать следует Божество Абсолютного Разума. Слово барина — закон. Мужики, побаивавшиеся рачительного и приметливого Василия Степановича, исполнили всё, как он повелел. В особой приверженности церкви они замечены не были, хотя на большие праздники ходили туда исправно, как и на неделе на сельские работы, и с лёгкостью собрали под почётным председательством князя вседеревенский конвент, но особенно им понравился культ Божества Абсолютного Разума, коим каждую неделю назначалась самая разбитная девка, обряженная в короткий хитон и так под смешливые приветствия односельчан и порицающие взгляды односельчанок расхаживавшая весь день по Навьину. Со спокойствием они занялись посадкой молодых дубков — деревьев свободы, но когда отец мой велел пошить специальные красные шапки и развешать их на дубках, то деревенский староста, не на шутку встревоженный, поехал «от конвента» к кесьминскому доктору Богдану Андреевичу Граббе.
Богдан Андреевич осмотрел совершенно здорового князя, выпил отличной наливки, а потом и отобедал у него, и счёл за лучшее объявить, что у Василия Степановича началась нервная горячка от чтения столичных газет, действительно доставлявшихся отцу моему, но с большим опозданием, и определил князю впредь, до особого его, доктора Граббе, решения, строгий врачебный присмотр, после чего стал являться еженедельно, обедать, вести разговоры, пить наливку, а мужикам было велено тихо обо всём позабыть. Мужики, не имевшие от причуды Василия Степановича никакой выгоды, быстро о ней позабыли.
Когда накануне сдачи Москвы Саша, уходивший из города вместе с армией Кутузова, отправил мать твою с обозом скарба в Навьино и мы с ним виделись в последний раз (я как раз поступил добровольцем в ополченье 1-го округа), то ни он, ни я не знали, что творится в Лысогорье. Отец наш встретил невестку насторожённо, но, когда зимой, уже после изгнания Наполеона, ты появился на свет, сердце его смягчилось, и всё, что происходило в Навьине предшествующим летом, представлялось уже странным сном, словно ничего того и не было. Доктор Граббе принимал твои роды и вскоре заключил, что Василий Лысогорский более не нуждается в присмотре. Но это только половина истории, дорогой племянник. Будь терпелив и дослушай её до конца.
Множество воспоминаний ожило в душе Эспера. Допожарная Москва, которую он знал лишь по рассказам, но представлял себе ярко, Москва послепожарная, первые годы в Навьине, смутный образ отца, которого он почти не знал, и живой и ясный — деда…