Октябрь 1944. Берлин
Фрау Мюллер: У нас вчера забрали изгородь. Просто вытащили, и все.
Фрау Миллер: Нашу забрали еще две недели назад. Из нее уже, наверное, наделали пуль и бомб.
Фрау Мюллер: Теперь кто попало может разгуливать по нашему двору. И по вашему тоже.
Фрау Миллер: Ну и пусть! Зато есть чем отбиваться от британской армии.
Фрау Мюллер: От английской Фрау Миллер: Да, от английской.
Фрау Мюллер: И колокола все переплавили. Как теперь следить за временем? Как бить тревогу? Как поминать мертвых? И отгонять молнии?
Фрау Миллер: Словно жар, небо рдеет; но не утро то алеет[17].
* * *
При первых же звуках сирены мы хватали чемоданы и противогазы и забивались в тесную дыру без окон с такими низкими потолками, что казалось, будто дом навалился сверху всем своим весом; мы спускались в собственные могилы, дышали угольной и кирпичной пылью, бились в паутине. Сырая земля крепко держала нас и не пускала обратно. Света обычно не было: в темноте и без того не слишком просторное убежище сжималось в крошечную каморку. То и дело кто-нибудь толкал соседа локтем под ребра, наступал на ногу, задевал рукавом по лицу или смахивал шляпу. Эти досадные мелочи занимали нас больше, чем непрекращающиеся удары. «Поаккуратнее, пожалуйста!», «Хватит…», «Постарайтесь не…». Какое-то подобие порядка удавалось навести — не без активного участия герра Шнека — только до следующей атаки. Но у нас хотя бы был собственный подвал. Нам не нужно было втискиваться в коллективное убежище, где детей приходилось сажать на плечи, чтобы они могли дышать.
Бригитта отдыхала на раскладушке, положив голову на тощую подстилку. Все пошло не так, думала она. Все могло бы быть совсем иначе. Если бы Хайлманны не потеряли свое состояние, она бы жила в особняке в Груневальде с тенистой подъездной аллеей и прудом с лилиями. С телефонами в каждой комнате. Увы, все это было продано еще до знакомства с Готлибом. Бригитта никогда не бывала в их фамильном особняке и рисовала себе картинки прошлой роскошной жизни по случайным рассказам мужа и по его детальным силуэтам, которые он сам считал неточными.
— Давай съездим и сравним, — предлагала она, а Готлиб отговаривался тем, что теперь их дом наверняка превратили в административное здание и все переделали.
Бригитта прикрыла фонарь рукой. Сквозь кожу в мрачной темноте подвала тускло просвечивала кровь. Она закрыла глаза и представила, как идет по утраченному особняку, снимает чехлы с венецианских зеркал, с пальм в кадках, с бехштейновского рояля, с позвякивающих канделябров. В передней медведи исполняют свой дикий танец на спинке дубовой скамьи, которую присвоила себе Ханнелора. Циферблат напольных часов мерцает, как зимняя луна. Здесь они не выглядят такими огромными, как в квартире. Бригитта открывает дверцу орехового дерева и поднимает гири. Интересно, который час. Раннее утро или вечерние сумерки? В саду вороны опускаются на замерзший фонтан, с дубов облетают сухие листья. Она открывает дверь в ледник и спускается по каменным ступеням, изо рта вырываются облачка пара. Это просто ее дыхание. Это не едкий дым, от которого сводит горло. Глыбы льда, вырезанные из пруда зимой и обложенные соломой, ждут своего часа, когда можно будет удивить гостей мороженым, сорбе из лепестков роз и освежающими коктейлями с мятой. А какие предстоят званые вечера! Модный ансамбль будет играть в японской пагоде: «Я тону в твоих голубых глазах, в этом танце я словно на небесах», на деревьях будут гореть разноцветные фонарики, в пруду будут плавать лилии, и у нее на плечах будет не эта простенькая лиса, а волк, белый волк. Соберутся самые состоятельные и высокопоставленные берлинцы, и все они будут восхищаться ее мягкими персидскими коврами, самоваром, садом и четырьмя чудесными детишками в белых матросских костюмчиках.
— Мы всегда мечтали о четверых, — скажет она и позвонит в колокольчик, чтобы няня забрала детей и уложила их спать.
После обеда один из гостей, весь увешанный медалями, возьмет ее за руку и проговорит:
— Вы непременно должны съездить на остров Пфауэн. Я покажу вам волшебных птиц и домик, где придворный алхимик делал рубиновое стекло.
Но тут сад начинает рассыпаться, шкура белого волка соскальзывает с ее плеч, фонарики падают с деревьев, из самовара течет горькая вода, ледяные глыбы трескаются, как простое стекло. Вороны мечутся по небу с хриплым карканьем.
— Мама, — сказал Юрген и потряс ее за плечо. — Я хочу пить.
В руке у него болтался старый плюшевый мишка — без глаз и без когтей, зато с огромной дыркой в голове, через которую высыпалась набивка. Игрушку давно пора было выбросить или хотя бы зашить, но Юрген никому не позволял прикоснуться к ней. В углу Зиглинда напевала Курту старую детскую песенку про маленького морячка, который плавал по всему свету, а дома его ждала девушка без гроша за душой, однако не дождалась и умерла. Каждое слово сопровождалось жестом: Зигги прикладывала руку к виску, как моряки, описывала круг в воздухе, прижимала ладони к сердцу, рисовала в воздухе руками изгибы девичьей фигуры, потирала большой и указательный палец. Потом она провела ребром ладони по шее и нарисовала в воздухе вопросительный знак — «И кто же в том виноват?» — точка.
Поднявшись в квартиру, Хайлманны увидели, что выбито еще два стекла. Бригитта смела осколки и закрыла дыры картоном. Достала свой гроссбух и пометила, сколько стекол осталось. Теперь они в дефиците, а скоро их и вовсе не станет. Будет темно, как в подвале. Мы свыкаемся с пустотой. В домах зияют дыры, мы завешиваем их и продолжаем жить. В качестве компенсации нам выдают пакеты с зимними пальто, маникюрными наборами, наручными часами. Чьи инициалы на них? Тени ли это звезд? Их стрелки не укажут путь на Волковыск или Белосток, на небо нет дороги, осталась лишь деревянная оболочка без мерно бьющегося сердца. И все же мы надеваем пальто, чтобы согреться, подстригаем ногти, следим за временем. Мы оставляем знаки богам: сажаем лиственницы среди сосен, чтобы каждую осень в опустевшем лесу вспыхивала свастика.
* * *
Мама пересчитывает ножи.
— Бригитта, — зовет папа, касаясь ее руки. — Бригитта!
— Подожди. Почти закончила, — отвечает она, не поднимая глаз, чтобы не сбиться.
Зиглинда хочет поговорить с папой, но он будто не замечает ее и берет маму за руку.
— Мне больно, — сердится та, хотя папа еле коснулся ее, и Зиглинда это прекрасно видела. Я это видел. Все это видели.