Собака скулит. Что случилось? Она топчется, кружится на месте и прижимается к двери купе. На улицу? Не дури! Нам еще пять часов ехать. Она скулит.
«Все, – говорю я, – все, хватит!» – и отворачиваюсь к окну.
Она ложится и вздыхает. Сворачивается калачиком и закрывает глаза.
Я тоже вздыхаю. Закрываю глаза и целую стекло.
Мои поцелуи тебе, кажется, не нравятся.
Нет, почему. Мне просто нужно снова к ним привыкнуть.
Я звоню Филиппу. Считаю гудки, а в это время за окном пролетает пингвин. «Скоро вернусь», – говорит он.
Филипп удивил меня в очередной раз. Услышав, что я еду в Цюрих, он обрадовался. Сказал, что он бы тоже сейчас с удовольствием куда-нибудь уехал, а в Цюрихе всегда хорошо. И он, конечно, заберет детей из садика, все в порядке. У них с сыновьями будет вечер в мужской компании, здорово!
– Ты брата хочешь навестить?
– Да.
– Передавай привет.
– Хорошо.
– И отдохни как следует.
– Я постараюсь.
– И не забудь меня.
– Не забуду.
Я бы с удовольствием открыла окно. Но это невозможно – даже в случае аварии. Этот тип скоростных поездов, громоздкое название которых сократили до щегольской аббревиатуры, – ровесник моим воспоминаниям; кажется, я помню, как он начал курсировать именно на этом отрезке Гамбург – Цюрих в начале 1992 года, в ту промозглую зиму, когда мы с Петром и Симоном спали в одной постели.
Дождливой февральской ночью мы лежали, тесно прижавшись друг к другу, слушали шум дождя, проникавший сквозь приоткрытые окна, и заглядывали в будущее. Так называлась эта игра. Мы все втроем, не отрываясь, смотрели в потолок, словно могли увидеть там будущее. Мы будем жить все вместе. Вместе просыпаться, завтракать, ездить в университет. Как минимум два раза в неделю ходить в бассейн. По вечерам мы будем все вместе готовить или куда-нибудь выбираться. Потанцевать. В кино, на выставки, на вечеринки. У нас будут друзья. Мы будем все время знакомиться с новыми интересными людьми. В какой-то момент Петр, лежавший справа от меня, повернул голову к Симону, лежавшему слева от меня, и сказал: «Если со мной что-то случится, ты о ней позаботишься, правда? Я хочу, чтобы ты меня заменил». Она – это была я. Я лежала между ними и продолжала пристально смотреть в потолок, но почувствовала, как Симон кивнул. Услышала, как он откашлялся и сказал своим низким голосом: «Я тебе обещаю». Он пошарил на затылке и аккуратно убрал Розвиту в картонную коробку на тумбочке. Потом повернулся ко мне и поцеловал в щеку. Я повернулась к Петру и поцеловала его. Петр наклонился надо мной и поцеловал сначала Симона, потом меня. Все целовали друг друга, потом все касались друг друга, повсюду (Розвита в это время сидела в своей коробке, это было мое условие – только без крысы), потом мы засыпали. Мы никогда об этом не говорили. Ни с кем. И тем более между собой. Это был наш секрет, который мы скрывали даже от себя.
Обычно Петр и я уже спали, когда Симон доставал Розвиту из коробки и клал себе на шею, где она и оставалась всю ночь. Она ни разу не покинула своего места без разрешения и не приблизилась ко мне. Ее запах едва долетал до меня – уютный аромат сена, приправленный резкой, раздражающей ноткой мочи. Розвита наводила на меня ужас. До знакомства с ней единственный мой опыт общения с крысами случился полгода назад, и эта кровавая картина навсегда врезалась мне в память: брат Петра во Франции, в овчарне, ночью, стреляет по сторонам из ружья, и его кусает за губу раненая крыса.
«Идиот, – сказал Симон, услышав от нас эту историю однажды вечером, – какой же он идиот, просто не верится. Извини, что я обижаю твоего брата, – добавил он, обращаясь к Петру, – но более подходящего слова подобрать не могу».
«Ничего», – ответил Петр и улыбнулся на удивление кротко.
Симон опустил взгляд и погладил свою Розвиту, мою подругу по несчастью, которую он унаследовал, как унаследует когда-нибудь и меня, если с Петром что-нибудь случится. Я смотрела, как Симон гладит Розвиту, и мне представлялось мое будущее – где я окажусь на месте этой крысы. И это видение не казалось таким уж страшным.
Я, кажется, задремала. Моя собака меня разбудила, хочет пить. Она лакает минералку у меня из ладони, сначала испугалась пузырьков газа, но жажда пересилила.
Мимо проплывает Шварцвальд, ему осень нипочем. Да, я, видимо, и правда заснула, скоро уже Фрайбург. Я закрываю глаза и возвращаюсь в мой сон. Но разве это был сон? Нет, я не грезила. Я вспоминала.
Симон назвал свою птицу – когда она наконец-то приобрела облик и действительно напоминала пингвина, долговязого, с приземистой нижней частью и длинным туловищем во фраке, – несмотря на недовольство Петра – Петром.
Петр не мог в это поверить:
– Симон, я же ясно дал понять, что мне это не нравится.
– Да ладно тебе, это же просто картинка.
– Из-за этой смехотворной рекламной птицы ты рискуешь нашей дружбой!
– Нет, ну, охолони, ты же не единственный Петр на свете.
И в какой-то момент прозвучали слова свобода творчества, на что Петр потребовал от Симона покинуть нашу квартиру. Он пропал из нашей жизни на две недели. Но однажды вечером позвонил в дверь и пообещал дать пингвину иное имя, какое – он пока не знает, или вообще никакого.
Я думаю, Петра задело не столько имя, сколько внешний вид пингвина. Птицу не просто звали так же, она и выглядела, как он. В нижней части – коренастая, в верхней – долговязая. С прямой спиной и покатыми плечами, голова направлена в небо.
Симон разъяснил свою концепцию, когда снова был допущен до общения с нами. При этом он, конечно, не коснулся внешнего сходства Петра и пингвина. Нет, он сказал: «Пингвины в принципе могут дожить до пятидесяти лет, но при этом средняя продолжительность жизни у них невелика, где-то лет двадцать пять. И это самое удивительное, ведь в природе у них, кроме них самих, нет врагов».
«Что ты хочешь этим сказать? – спросил Петр. – Что все пингвины в расцвете лет кончают жизнь самоубийством?»
«Похоже на то», – ответил Симон, и мы принялись рассуждать, как они это делают, фантазия у нас изрядно разыгралась, однако Петра ни одна из наших версий не устроила. «Остается только прыжок с вершины айсберга, – сказал он в конце, – но для ритуального суицида пингвинов вряд ли найдется достаточно подходящих айсбергов».
Мы легли, лежали молча, но не спали, потом уснули и видели сны, во всяком случае, мне приснилось, как я смотрю вниз с десятиметровой вышки, а на следующее утро мы пошли в бассейн. Запах хлора преследовал нас всю зиму. Он гнездился в волосах, прилипал к коже, к нашим простыням, садился вместе с нами за стол, бил в нос из холодильника, из шкафчика в ванной, из наших сумок и даже из книг.
Вспоминая наши походы в бассейн, я вижу дежурного гораздо более ясно, чем Петра или Симона, просто удивительно, как эти второстепенные персонажи, да что там – проходные, так хорошо, так упорно сохраняются в памяти, в цвете и с четкими контурами! Например, этот дежурный в бассейне, его загорелые икры, покрытые светлыми волосками, внимательный взгляд его голубых глаз, от которого ничего не могло ускользнуть, если только он не делал уборку: наводить порядок тоже входило в его обязанности, хотя он предпочел бы это скрыть. В таких случаях он беззвучно исчезал и некоторое время спустя снова появлялся, задавал жару детишкам, попавшимся под руку, и занимал свой наблюдательный пост у края бассейна. Однажды, когда он мыл полы, его насторожили звуки, доносившиеся из шкафчика, и он его открыл. Крыса Розвита выскочила. Он поймал ее, видимо, половой тряпкой и бросил в ведро, из которого предварительно – вот какой он добрый – вылил грязную воду. Потом он вызвал полицию. Он сказал, что заявит на нас, что нужно подключать санитарные службы. Это же просто свинство, ввести в бассейн такую разносчицу заразы! При слове ввести мы принялись щипать друг друга за руки, чтобы не рассмеяться. Крыса судорожно нарезала круги в красном ведре. Она дрожала всем телом. Мы стояли вокруг ведра. Я впервые попала в мужскую раздевалку. От моих туфель остались следы, совсем непохожие на мужские. Большие пузатые лужи и рядом маленькие кругленькие. Дежурный игнорировал их, как и меня. Мы ждали полицию. Крыса, словно дервиш, металась по пластиковому ведру. Полиции было наплевать и на нас, и на крысу. Дежурный запретил нам появляться в бассейне.