– Из наших животов, – отвечает вторая француженка.
– А их отцы?
Ну вот. Он принимает их за шлюх, за шлюх бошей.
– А отцы, – говорит француженка, – может быть, сдохли на горе Валерьен или умерли с голоду или от тифа, кто знает. А может быть, живы.
Мужчина кивает головой. Шлюхи не знают голода, они не живут в лачугах, и у них теплые шубы и шапки.
Он открывает дверь одной из построек. Вход выложен плиткой. За второй дверью стоит умывальник и кувшин для воды. За третьей дверью комната с пятью соломенными тюфяками.
– Вот. А для малышей я даже не знаю, мне об этом ничего не говорили. Я должен возвращаться, мне не положено болтать.
Мужчина подходит к Миле. Бросает взгляд на сверток в ее руках, но ему ничего не видно, кроме грязно-белых складок. Мужчина, который свободно передвигается по двору, который хорошо питается, должен быть с ними заодно. Нужно показать ему Джеймса, растрогать его. Мила убирает ткань и открывает желтое морщинистое лицо младенца, который спит, как маленький мертвец.
– Это Саша-Джеймс.
Пленный наклоняется, и у него отвисает челюсть. Он не может отвести взгляд от ребенка, несмотря на испуг. Конечно же, он такого никогда не видел. В его взгляде – оцепенение, которое было у Милы, когда она видела умирающих во время работы. Она к этому привыкла. К нему подходят остальные женщины и одна за другой показывают лица маленьких старичков с потрескавшимися губами.
– Леа.
– Анн-Мари.
– Павел.
– Янек.
Мужчина пятится, поднимает воротник.
– Ну, я должен идти.
Он медленно выходит и закрывает дверь. Все пять женщин смотрят друг на друга, они одни в небольшом деревянном бараке. В комнате два окна, за одним виднеется дерево. В бараке есть печь, на каждой кровати сложенное одеяло, на потолке лампочка. Бельгийка садится первой. Остальные следуют ее примеру, умостившись все вместе на одном тюфяке.
– Меня зовут Симона, – говорит француженка.
– Меня – Катрин, – говорит бельгийка.
– А я – Мила.
– Nazywam się Klaudia[101].
– Вера.
Они не решаются выйти, посмотреть, что там снаружи. Катрин встает и наполняет кувшин водой, которая течет тонкой струйкой из замерзшего крана. Капля за каплей они вливают детям воду в рот. Потом пьют сами, это что-то новое для них – пить воду из крана. Сбитые с толку, они ждут и укачивают детей. Пахнет свежесрубленным деревом. «Наверное, пихта», – думает Мила, и этот тонкий запах вдруг сжимает время: возникает мимолетное видение отцовской мастерской, гладкое, как кожа, дерево, аромат смолы, который никогда полностью не улетучивается, несмотря на сушку. Это было как вчера, она видит, как руки со вздутыми венами и сломанными ногтями гладят доску. Это было в другой жизни.
Здесь не блок. Нет Blockhowa, нет Stubowa. Нет проходов, нет лагерного плаца, нет очереди в туалет, нет Schmuckstück, нет Verfückgbars, спрятанных под потолком. Нет затхлого запаха дерьма, мочи, нет крематория. Общая комната для них и детей, вдали слышен звук пилы, и чувствуется слабый запах животных.
– Что будем делать? – бормочет Симона.
– Не знаю, – отзывается Катрин.
– Was sagen Sie?[102] – спрашивает Вера.
– Кто хорошо говорит по-немецки?
– Я, – отвечает Катрин, – я переведу.
– Где мы?
– Думаю, недалеко от Фюрстенберга.
– Unglaublich…[103]
Действительно, трудно поверить в происходящее: эта комната, эти кровати, одеяла, печь, незапертая дверь, двор, выходящий на дорогу, дорога, выходящая в поля, и поля, выходящие в Германию, в безграничную белизну. Они удивляются: это уж слишком.
И тут открывается дверь и входит дородная женщина в испачканной землей длинной юбке, свитере и шерстяном колпаке, ее пухлые щеки испещрены угрями.
– Ich heisse Frau Müller, jetzt kommen Sie und essen![104]
Фрау Мюллер замечает детей.
Озадаченная, она хмурит брови, подходит к женщинам, откидывает один за одним уголки одеял и в испуге пятится.
– Sie haben Kinder? Sie alle? У вас дети? У всех? Aber das wussten wir nicht. Мы ничего об этом не знали… это невозможно, das ist unmoglich! Mit Kindern arbeiten? Работать с детьми? Im Schweinestall und in der Sagemuhle? В свинарнике и на лесопилке? Kriegsgefangene sind teuer, aber sie haben keine Kinder!
Катрин тихо переводит: «Военнопленные стоят дорого, но у них нет детей».
Фрау Мюллер трясет головой и сквозь зубы повторяет: «Kinder, das ist unglaublich… unglaublich!»[105] Пять женщин ждут. Конечно, фрау Мюллер – не эсэсовка. У нее нет плети. Нет резиновой палки. Здесь нет Strafblock. Ферма – это не лагерь. Но они ничего не знают о том, что во власти фрау Мюллер. Вполне вероятно, она может довести до смерти холодом, работой или лишив еды. А может быть, отнять ребенка. Вернуть тебя в Равенсбрюк, с ним или без него. Фрау Мюллер сжала челюсти – ей подсунули испорченный товар, ее обвели вокруг пальца.
– Wie alt sind die Kinder? – говорит она, указывая на ребенка.
Она спрашивает об их возрасте.
– Drei Monate, три месяца.
– Mein auch, моему тоже.
– Zwei Monate, два месяца.
– Ein Monat, месяц.
– Zwei.
Фрау Мюллер садится на кровать, расставив ноги и облокотившись на колени, начинает разминать себе руки. Она смотрит на женщин, оценивая каждую из них.
– Es geht, – бросает в конце концов фрау Мюллер, устало махнув рукой. – Aber ich will nichts von diesen Kindern hören. Und: es ist verboten mit den Kriegsgefangenen zu sprechen[106].
Мила и остальные женщины укладывают всех детей на одну кровать и укрывают маленькие тела одним одеялом. Фрау Мюллер с любопытством смотрит, как они укладывают детей спать. Затем они следуют за ней в соседнее помещение, в пристройку к свинарнику, где усаживаются на лавки вокруг стола. Фрау Мюллер достает из огромного мешка вареный картофель, раскладывает по деревянным мискам женщин, а остальное содержимое мешка высыпает в корыта для свиней.