Здесь мы вновь прервем господина Аутисто, который по мере развертывания критики субъекта все яснее дает понять, что речь идет о самокритике. Ничего удивительного, ведь позиция внеположности субъекту недостижима путем интеллектуального трансцендирования: любой дискурсивный мостик, в какую бы территориальность он ни был переброшен, означает расширение субъектности. Только срыв дискурсивности и прекращение практики подозрений дает шанс метаморфоза, в результате которого на свет может появиться хуматон.
Все кризисные явления связаны с промежуточным состоянием «недопросвещенности»: бытие между субъектом и хуматоном или даже от субъекта к хуматону преисполнено зримыми знаками порчи и нечистоты, усиливающимися по мере приближения к аттрактору, к новой сингулярной точке устойчивости. Но достижение этой точки странным образом расставляет все по своим местам и даже обнаруживает неожиданные преимущества. Наиболее точное описание такой метаморфозы можно найти в книге Левит Ветхого Завета: «Если будет на ком язва проказы, то должно привести его к священнику; священник осмотрит, и если опухоль на коже бела, и волос изменился в белый, и на опухоли живое мясо, то это застарелая проказа на коже тела его; и священник объявит его нечистым и заключит его, ибо он нечист. Если же проказа расцветет на коже, и покроет проказа всю кожу больного от головы его до ног, сколько могут видеть глаза священника, и увидит священник, что проказа покрыла все тело его, то он объявит больного чистым, потому что все превратилось в белое; он чист» (Лев. 13; 9-13). Ну прямо один к одному написано о сникерснутых и хуматонах! Когда уже некуда клейма ставить, чтобы заклеймить презрением выродка, не сумевшего воспользоваться почти ничем из багажа высокой культуры и изощренного разума (из арсенала субъекта), оказывается, что в этом гомункулусе, в этом продукте Транспарации обозначилось собственное обретенное достоинство – и как обозначилось!
Придется согласиться с Транспаро Аутисто, что очевидным моментом силы становится обретенная безыскусность веры, сопоставимая с искренностью веры первых христианских общин. Пусть неоязыческий пантеон лишен мистической аффектации, пусть новый Олимп не слишком возвышается над землей, ему недостает заоблачного парения, которое поддерживалось бы напряжением предельного чаяния, – твердость веры заветам, обещаниям своего Июксты впечатляет и действительно обезоруживает. Обезоруживает в том числе и исламистов, успевших привыкнуть к мерзости духовного запустения, царящей в ПСК. Вера, истощенная манией наглядности, порушенная разгулом репрезентаций, еще вчера заставляла непредвзятого священника заключать о нечистоте, о «паршивости» ее верующих по инерции приверженцев. Но парша прогрессировала, и вот теперь священник с изумлением вынужден объявить больного вторично чистым, «потому что все превратилось в белое; он чист».
Подтвердилось хорошо известное положение о том, что жизнеспособность веры определяется не простором для толкований – найти его задача не такая уж и трудная, – не степенью интеллектуальной проработки ее исходных символов, а прежде всего верностью верных, приверженностью общины исходным заповедям, какими нелепыми они ни казались бы изощренному разуму. Косноязычность основоположников и пророков, как правило, не мешала распространению культа – вплоть до эпохи Возрождения, когда и произошла первая мутация: возникновение мощной и самодостаточной риторической составляющей, в значительной мере определившей идеологию Просвещения[76]. Впрочем, с тех пор риторическая часть credo просвещенного разума была значительно сокращена, преимущественно за счет «аргументов», за счет того, что касалось обоснования основоположений исходного экзистенциального выбора. В области практической политики последние лет пятьдесят востребовались преимущественно разрозненные фрагменты, произносимые на манер заклинаний: о правах человека, о непреходящих ценностях демократического выбора, etc. Под убаюкивающие звуки этой колыбельной и шла интервенция верных рыцарей чужого трансцендентного, в данном случае – поборников ислама. Ситуация начала меняться лишь после следующего шага редукции, результаты которого было доверено озвучить уже не политикам, а пророкам бога Июксты и новым культурным героям вроде Микки-Мауса. Образцом тут может служить священное косноязычие Йоды, одного из главных персонажей эпопеи Джорджа Лукаса «Звездные войны»:
«Размер не имеет значения. Взгляни на меня. Оцениваешь меня по размеру, a? M-да… Этого делать не следует. Ведь Сила есть союзник мой. Могучий союзник это. Жизнь порождает ее, расцвет жизни дает она. Ее энергия окружает и связывает нас. Вокруг себя ты должен чувствовать Силу. Здесь, между мной… тобой… деревом… камнем… повсюду! Даже между кораблем и берегом должен чувствовать ты ее!»
Вот как описывает Иоду философ Джеролд Абрамс: «Всего в несколько футов ростом, зеленый и длинноухий, ковыляющий, опираясь на специальную палку, Иода кажется безвредным… даже глуповатым. И Люк с трудом может себе представить, что это маленькое неуклюжее существо – величайший воин-джедай (хотя не война делает великим, как позднее замечает Иода). С точки зрения Люка, чей взгляд на природу вещей все еще замутнен, Йода попросту слишком мал, чтобы быть джедаем»[77].
Столь же мал и невзрачен безупречный мышонок Микки. Да и Гарри Поттер, заставивший отступить Сами Знаете Кого, тоже всего только ребенок. Но как раз безыскусность, неиспорченность, незамутненность рефлексией и составляет их силу. И если Поттер не повзрослеет, сила пребудет с ним. Главное, что пророки Июксты хорошо усвоили лапидарные чудодейственные реплики Ветхозаветного Бога: «хорошо весьма» и «сие есть мерзость предо мною». В новой редакции формулы силы, не требующие дополнительных объяснений, звучат примерно так: это круто и полный отстой.
8
Демократизация сексуальности
Рассмотрим теперь подробнее преобразования чувственной сферы, общее направление которых можно определить однозначно: дрейф в сторону конвертируемости чувственного (эротического) в другие дискурсы символического, экспликация языка чувственности в качестве одного из рабочих языков Плоско-Субъектного Континуума. Тут тоже прослеживается стадия «ритуальной нечистоты», сплошных сбоев и недоразумений, – и предположительная идеальная стадия, когда субъект «вновь чист». Чист и устойчив, поскольку подменен в качестве субъекта. Стратегия выравнивания вершин и засыпания ям-провалов не обошла стороной и сексуальное измерение человеческого; при этом сказались и общие закономерности синтеза новой имманентности и особенные коллизии, вызванные попытками просветить чувственность. Соответствующую задачу решала еще греческая эпимелея[78], но ее опыт гармонизации человеческой природы не слишком пригодился, в частности из-за интенсификации чувственности под влиянием христианства. Работа Просвещения в этом направлении долгое время оставалась едва ли не наименее успешной, что и констатировал Фрейд, великий критик Просвещения и в то же время один из его самых полезных сотрудников. Исходным пунктом психоанализа, говоря вкратце, стала всякий раз обнаруживаемая некогерентность libido и ratio, отсутствие имманентных переходов между этими инстанциями – принципиальная неконвертируемость умопостигаемого и «страстно желаемого».