— Почему вы спрашиваете?
— Это долго объяснять, — не слишком вежливо отговариваюсь я.
И впрямь, слишком длинную цепь нужно было бы вытянуть, чтобы добраться до сути моего интереса. Но Леннарт поражает меня, догадываясь:
— Я кажусь вам мальчишкой?
Приходится признаться:
— Немного. Но это как раз неплохо! Я не люблю таких, знаете, взрослых-взрослых…
В тебе это мальчишество прорывалось, даже когда ты стал совсем седым. Ты мог вдруг показать язык, и расхохотаться над тонкой шуткой. Мог сделать из листа с неудавшимся куском текста самолетик и запустить его через всю комнату. И веселился, если тот утыкался носом мне в макушку… Ты мог во время прогулки легонько пнуть меня снизу по подошве, отчего моя нога подскакивала, и делал удивленное лицо: «А в чем дело? Я ни при чем!»
И все это не вступало в противоречие с тем, что ты всегда оставался для меня Учителем. Просто твое влияние на меня проявлялось не в длинных и скучных лекциях-нотациях, а в мимолетных замечаниях, даже, скорее, вопросах, чтобы меня саму навести на мысль о допущенной ошибке. Я могла не согласиться с тобой, поспорить, и в этом случае ты не позволял себе давить на меня. Потому что тоже считал свободу единственно допустимым для писателя состоянием. Той почвой, на которой только и может прорасти что-то доброе, ценное, живое… Такое, как ты.
— Я был младшим ребенком в семье, — делится со мной Леннарт. — Ко мне до сих пор относятся, как к малышу.
— А у вас есть свой Карлсон?
— Карлсон? — он тихонько смеется. — Вы имеете в виду того, у которого на спине этот…
— Пропеллер.
— Нет. Этого нет. Но у меня есть щенок. Теперь уже пес, конечно.
— Но у вас был свой Карлсон? — допытываюсь я.
Леннарт, наконец, понимает:
— Выдуманный друг? Да, был.
Я даже начинаю ерзать на стуле от нетерпения:
— Ну же, Леннарт! Рассказывайте!
Его щеки начинают краснеть, будто я пытаюсь через замочную скважину подсмотреть в его детскую.
— Ну, я не разговаривал с ней постоянно…
— Так это была девочка?
— Девочка. Я называл ее Моной.
— Это как-то было связано с Джокондой?
Кажется, такое не приходило ему в голову:
— С Джокондой? Нет! Это просто девочка.
Я продолжаю вытягивать нить его воспоминаний:
— Но вы ее видели?
Леннарт чуть сдвигает брови, разглядывая свои длинные, худые пальцы:
— Когда я ложился спать, то придумывал истории про Мону. Она была такая… бойкая, живая. Смелая. И никогда не болела. И собиралась стать юнгой.
— Ясно, — откинувшись на спинку стула, я улыбаюсь, ведь он рассказывает почти про меня. — Здорово… Вы что-нибудь написали про Мону, когда стали взрослым?
Леннарт виновато поджимает губы:
— Нет.
— Почему?
— Думаете, надо было? Детство остается в детстве, разве не так?
— Не всегда, — я отказываюсь от мысли о второй чашке кофе, потому что мы рискуем опоздать на праздник. — Очень часто детство не дает нам свободно вздохнуть до конца жизни…
Подавшись ко мне, он заглядывает в глаза:
— У вас было такое детство?
Я улыбаюсь ему и доверяю свой самый страшный секрет:
— У меня вообще не было детства. Я пытаюсь подарить его себе сейчас.
* * *
Он понял мои слова как призыв о помощи. И после праздника в городском парке, где я читала по-русски, а Леннарт пытался переводить, и все это выглядело откровенно глуповато, он потащил меня на Музейный остров, на улицу Далагатан, где чуть ли не целую жизнь провела Астрид Линдгрен. И я смирилась с тем, что она еще долго будет рядом со мной и внутри меня, не такая, какой застыла в бронзовой скульптуре возле музея — трогательная старушка с аккуратными буклями и в шляпке, а почти девчонка, осмелившаяся родить сына, не вступив в брак. Кстати, она отдала своего Ларса на воспитание, когда осталась без гроша… Чем не childfree?!
Упрек несправедлив, сама это понимаю, ведь Астрид забрала своего мальчика, как только вышла замуж, а потом родила и дочь, которая и придумала девочку по имени Пеппи Длинныйчулок. В бреду пневмонии увиделась?
Возле музея нас едва не сбивают с ног толстые шведские школьники. Самый маленький из них отталкивает меня, вместо того чтобы обогнуть, и на бегу получает от меня по заднице. Подпрыгнув, мальчишка оборачивается ко мне и возмущенно лопочет, но Леннарт успокаивающе говорит ему что-то, и тот, ворча, катится дальше.
— У нас не принято бить детей, — говорит мой переводчик. — Я знаю, что в России все по-другому. Но у нас так не делают.
— Я должна была его по головке погладить?
— Можно было сказать ему… Он ведь человек, он понимает слова.
— Сомневаюсь…
— Зачем же вы пишете для детей? — удивляется Леннарт. — Если думаете, что они не понимают слов…
Я смотрю на памятник Астрид:
— А я и не пишу для них, лишь адаптирую для театра. Один раз был грех — написала сказку… Но тогда я больше о своем детстве думала.
Мимо застывшей в бронзе писательницы прохожу с почтением: все-таки она подкормила меня своей сказкой о Рони. На раскрытую книгу, в которую заглядывает бронзовая же птица, кто-то положил последние полевые цветы… Сами собирали, или здесь продают такие? Почему-то мне хочется как можно реже обращаться к Леннарту с вопросами, лучше просто идти рядом с ним, вместе забраться в вагончик, который повезет по музею сказочных героев, и молча слушать то, что рассказывает по-русски невидимый гид, вызываемый к жизни нажатием кнопки…
Леннарт сам задает вопрос:
— Почему русские так любят Карлсона? Вы спросили о нем… И многие туристы из Москвы первым делом спрашивают, как найти крышу… Ту, где жил Карлсон. Чем он так нравится вам?
— В смысле, что он ленивый, толстый, безалаберный и банками лопает варенье? Вы читали наши сказки, Леннарт? Карлсон — вылитый герой русских сказок. Наш человек, понимаете?
Он косится на меня с сомнением:
— Вы не толстая и не ленивая. Я видел список книг, которые вы написали. Ленивый столько не напишет.
— Мне просто в кайф этим заниматься, понимаете? Если бы мне приходилось… Ну, не знаю! За прилавком стоять… В конторе сидеть… Или тем более учителем работать! Я тоже отлынивала бы от работы, как могла. А писать — это же такое наслаждение! Состояние влюбленности знаете? Ну, конечно, знаете… Вот то же самое я испытываю, когда пишу и получается. Хотя кому я рассказываю, — спохватываюсь я. — Вы же поэт, Леннарт! Сами все это знаете.