И вновь этот чужак, вторгшийся на ее территорию, зашагал вперед. Эллен отчетливо сознавала, что послушно идет следом — при том, что могла бы находиться где-то в другом месте и заниматься другими делами.
Дом остался далеко позади.
Неспешно прогуливаясь туда-сюда, молодой человек словно бы ничуть не интересовался своей спутницей; зачастую он даже от мухи не трудился отмахнуться. И тем не менее эти двое часами бесцельно бродили куда глаза глядят, вместе, не испытывая ни малейшей неловкости: вот так люди посторонние чувствуют себя вполне уютно, сидя бок о бок в темном кинозале.
— А тебе домой не пора? — внезапно осведомился он. — Сколько времени-то?
Такие вопросы ответа не требуют; зачастую они просто-напросто повисают в воздухе, как наиотраднейшие, открытые утверждения. Что сказать, если отец спросит, где она была? Слова, слова, слова, час за часом, от дерева к дереву.
Занятно, как незнакомца словно притягивает одно дерево, но не другое, — вроде как кусок свинцового кабеля, образуя треугольник, тащит его по прямой. Вступая в истории, или в наброски историй, Эллен видела, как они прорастают из названий эвкалиптов, причем чаще всего — из наименее цветистых, самых что ни на есть заурядных названий. А ежели многие из этих историй и возводились на основании шатком и непрочном либо на абсолютно неверном толковании названия — так что с того?
Здесь, на открытом пространстве, рос эвкалипт камерунский, Е.cameronii: высокое дерево с серой волокнистой корой.
Незнакомец сорвал узкую ленту мягкой коры. В воздух поднялось облако пыли.
Молодые люди задержались в чахлой тени эвкалипта камерунского, которая, по правде сказать, смахивала на фотонегатив кроны; незнакомец принялся расхаживать взад-вперед, то выныривая из тени, то вновь в нее погружаясь: не иначе, как вспомнил очередную байку — еще одну из постепенно убывающего запаса военных историй, историй о насилии — историй темно-серого оттенка. А Эллен отнюдь не была уверена в том, что серый цвет ей по душе, идет ли речь о корабле, о туфельках или платье; уж больно он маскулинный, весь такой металлический. Бывают, конечно, и исключения: например, зимние небеса в определенные моменты или мягкое оперение какадугала, что, словно сочась кровью, гармонично окрашивается в розовое.
Девушку влекли истории отнюдь не серые, с черными горбылями, но истории, вобравшие в себя зеленые, красные и ярко-синие оттенки и геометрию метаний туда-сюда в треугольнике действующих лиц; истории столь глубокие и волнующие, что она просто-напросто не могла не занести их в свой дневник.
Кончиками пальцев Эллен дотронулась до щедро рассыпанных по щекам родинок.
— Маленький городишко в Ирландской Республике, — возвестил незнакомец, — городишко под названием Лиффорд.
Такой задушевный, укороченный зачин разом отметал иные многообещающие возможности, например: «В Бостоне ночь выдалась дождливая», или «Странное ощущение владело мною»; не говоря уже о «Маркиз отбыл в пять». И все же, к чести рассказчика, он позволил себе невинное преувеличение: на самом-то деле Лиффорд — деревня, а никакой не город. Шиферные крыши, мокрые улицы, повышенно шумливые школьники.
Лиффорд — это вы с первого взгляда на карту поймете — в точности таков, как злополучные городишки Польши и Чехословакии. Стоит, бедолага, прямо на границе между двух стран.
В Лиффорде есть дома, гостиная которых находится в Северной Ирландии, а ванная и садик — уже в Республике. Незримая пунктирная линия пролегла через город и жизни его обитателей. В придачу ко всему, она еще и яростный патриотизм распаляет. Некий молодой человек по имени Керни родился и вырос в Лиффорде, в католической семье (всего в ней детей было пятеро). Что ему от жизни нужно, Керни представлял себе очень даже ясно. Как многие юноши, он спал и видел, как бы уехать из Лиффорда. Но даже Дублин, расположенный дальше к югу, находился, казалось, на другом конце света. С работы Керни вышибли, однако он — большой, к слову сказать, любитель выпить — все равно начал копить на мотоцикл. А ночами бегал «за границу» на свидания с девушками-протестантками с окрестных ферм. Целовался с ними под деревьями и каменными стенами. Шутник был тот еще. И болтун — не приведи господи. Ночами в полях и проулках он встречал знакомых и незнакомцев при оружии, и машины с погашенными фарами; а еще он заметил как-то в дренажной штольне труп британского солдата и какого-то протестанта в матерчатой кепке — тот судорожно подергивался.
Люди постарше советовали парню попридержать язык и оставить селянок в покое. Но ежели его предупреждали, он не слушал. Его предупредили еще раз.
Однажды ночью Керни возвращался в Лиффорд, проводив очередную девушку до дома. Эта девушка из Северной Ирландии позволила ухажеру блузку на себе расстегнуть: экая удача! Возвращаясь в Республику, Керни весело насвистывал, заложив руки в карманы.
Прямо перед ним возник тип с зажженной сигаретой. Из темноты выступило еще несколько человек.
Керни огляделся — и попытался блефовать. При свете дня или в баре он бы им в два счета мозги запудрил. Ужасающей силы удар пришелся ему в висок — кулаком или топорищем? Голова словно раскололась надвое. Ему заехали в лицо, и еще раз, и еще — со всех сторон. Из носу потекло. Играя на жалость, Керни рухнул на землю и свернулся в клубочек. Это было только к худшему — стали бить ногами. Тут и там что-то ломалось и трещало. Керни чувствовал, что умирает. Впоследствии он вспоминал, что чувствовал небывалое облегчение: а ведь совсем не больно! А еще он задумался о своем мотоцикле. И часу не прошло с тех пор, как эти крепкие зубы теребили бледную грудь серьезной, набожной поселянки, а теперь Керни лишь вскрикивал, когда зубы хрустели и осколками осыпались во рту.
Вышло так, что в драке одна половина его тела была избита в Северной Ирландии, а другая — в Республике. С одной стороны — сломанные ребра и дырки в легких, с другой стороны — свороченная скула, раздробленные пальцы и треснувшая лодыжка.
С одной стороны он был избит до черной синевы, с другой — до синей черноты. Один глаз заплыл.
Там Керни и бросили — не живым и не мертвым. Да он и сам не знал, на каком он свете. На заре его обнаружил молочник: бедняга лежал в луже, скорее мертв, чем жив.
Ощущение было такое — с того дня и впредь, — что некая часть его чувств отмерла, зато другая выжила. С Керни приятно было потолковать о том, о сем. Он не высказывал никакого определенного мнения, не принимал ничьей стороны. Одна его половина думала одно, вторая — другое. Левая рука не ведала, что творит правая.
Выхлопотав пенсию по инвалидности, Керни перебрался в Дублин. И там мало-помалу увлекся фотографией.
Человеку, хранящему нейтралитет в любой ситуации, карьера фотографа подходила просто идеально: Керни играючи прошел стадию ученичества на должности полицейского фотографа, после чего его выдающиеся таланты — в частности, спокойная, непредубежденная беспристрастность — привлекли внимание Флит-стрит[46], и Керни стали поручать задания весьма сложные: гражданские войны, голод, казни в Африке и Южной Америке, задания, что многим до него стоили душевного равновесия. Однако ровным счетом никаких чувств по поводу увиденного Керни не выказывал. Его черно-белые фотографии на страницах воскресных журналов славились своей суровой объективностью.