- Говорить об этом запрещено, но я думаю, тебе следует знать. Сегодня ночью мы выступаем.
Тот поглядел на него.
- Что-то должно произойти. Сюда нагнали много войск. Готовится сражение. Понимаешь, те, что устроили Лоо, не могут вечно почивать на своих лаврах.
Тот смотрел на него и молчал.
- У тебя есть деньги. И тебе стоит подумать о своих интересах. Кто знает? Может быть, ты останешься в живых. Вместо того чтобы брать с нас по шесть пенсов, потребуй все деньги сразу и зарой их где-нибудь.
Тот по-прежнему смотрел на него, даже без презрения; связной внезапно подумал смущенно, почти униженно: _У него, как у банкира, есть порядочность в отношении к своим клиентам не потому, что они люди, а потому, что они клиенты. Не жалость - он, далее не моргнув глазом, разорил бы всех и каждого раз они приняли его условия игры; это уважение к своему призванию, своей профессии. Чистота. Нет, более того: безупречность, как у жены Цезаря_.
В ту ночь они выступили на передовую, и связной оказался прав; когда они - шестьдесят с небольшим процентов уцелевших - вернулись назад, в их памяти навечно, словно выжженные раскаленным железом, запечатлелись названия речушки, которую местами можно переплюнуть, и городов - Аррас, Альбер, Бапом, Сен-Кантен и Бомон Амель, - им не забыться пока существует способность дышать, способность плакать, и на этот раз он (связной) сказал:
- По-твоему, то, что творилось там, - лишь обычная, вполне полезная паника, вроде биржевой, необходимая для благополучия общества, а те, кто гибнет и будет гибнуть на войне, - неизбежные жертвы, как лишенные ума, сообразительности или достаточной денежной поддержки маклеры и торговцы, чья высокая участь заключается в том, чтобы покончить с собой, дабы сохранить платежеспособность финансовой системы?
И тот опять глядел на связного даже без презрения, даже без жалости просто ждал, пока связной договорит, потом спросил:
- Ну что? Берешь десять шиллингов или нет? Связной взял деньги во франках. На сей раз он истратил их впервые заметив, подумав, что финансы похожи на поэзию, чтобы существовать, им нужен, необходим дающий и берущий, нужно, чтобы и тот и другой, певец и слушатель, банкир и заемщик, покупатель и продавец, были добропорядочны, безукоризненно, безупречно преданы и верны; он подумал: _Это я оказался не на высоте; я был вредителем, изменником_. Теперь он тратил деньги в один присест, устраивая скромные кутежи с каждым, кто был готов составить ему компанию, выполнял свой шестипенсовый контракт, потом опять с рвением искупающего грех или творящего молитву католика брал десять шиллингов, и так всю осень, всю зиму; наступила весна, приближался его отпуск; и он думал спокойно, без горечи, без сожаления: _Конечно, я мог бы поехать домой, в Лондон. Что еще можно сделать с разжалованным субалтерном в год 1917 от рождества Христова, кроме как дать ему винтовку со штыком, а я уже получил их_? И вдруг, внезапно и спокойно, понял, как распорядиться этой волей, этой свободой, которой не мог найти иного применения, потому что для нее уже не было места на земле; теперь он попросил уже не шиллинги, а фунты, оценил ее не в шиллингах, а в фунтах не только на паломничество туда, где некогда реял угасший ныне дух человеческой свободы, но и на то, что делало паломничество сносным; взял десять фунтов и сам назначил процент выплаты по десять шиллингов в течение тридцати дней.
- Едешь в Париж отмечать свои... "выдающиеся заслуги"? - спросил тот.
- Почему бы и нет? - ответил связной, получил десять фунтов во франках и с призраком своей юности, ушедшей пятнадцать лет назад, когда он не только верил, но и надеялся, пустился по стезям своей прежней жизни, окружавшим некогда лесистую долину, где теперь лежал простой серый камень Сен-Сюльпис; оставя напоследок узкий кривой переулок, где прожил три года, он проходил, лишь замедляя шаг, но не подходя близко, мимо Сорбонны и прочих знакомых мест Левого берега - набережной, моста, галереи, сада и кафе, - где он тратил свой обильный досуг и скудные деньги; и лишь на второе одинокое и грустное утро, после кофе (и "Фигаро": было восьмое апреля; английский пароход, на котором плыли почти одни американцы, накануне был торпедирован у берегов Ирландии; он подумал спокойно, без горечи: _Теперь им придется вступить в войну; теперь мы можем уничтожить оба полушария_) в кафе Deux Magots {Две уродины (фр.).}, проделав долгий путь через Люксембургский сад мимо медсестер с ранеными солдатами (будущей весной, возможно, даже нынешней осенью среди них должны были появиться и американцы) и потемневших изваяний богов и королев на улицу Вожирар, уже пытаясь разглядеть узкую щель, представляющую собой улицу Сервандони, и мансарду, которую он когда-то называл домом (возможно, месье и мадам Гарнье, patron и patronne {Хозяин и хозяйка (фр.).} еще живут там и встретят его), увидел вдруг над аркой, где когда-то проезжали кареты герцогов и принцев, афишу, полотнище с надписью, величественно и смиренно гласящей в старом пригороде аристократов: Les Amis Myriades et Anonymes a la France de Tout le Monde, - и, пристав к негустому, спокойному потоку людей - солдат и гражданских, мужчин и женщин, старых и молодых, - вошел, как ему казалось потом, будто во сне, в какой-то вестибюль, переднюю; там сидела с вязаньем крепкая бодрая женщина неопределенного возраста в белом, как у монахини, чепце; она сказала:
- Месье?
- Месье le president, Madame, s'ill vous plait. Месье le Reverend Саттерфилд {Господина президента, мадам. Господина преподобного Саттерфилда (фр.).}.
Она, не переставая быстро орудовать спицами, спросила снова:
- Месье?
- Le chef de bureau, Madame. Le directeur {Начальника конторы, мадам. Директора (фр.).}. Месье le Reverend Саттерфилд.
- A... - сказала женщина, - месье Тулимен, - и, продолжая вязать, поднялась, чтобы проводить, отвести его; какой-то просторный мраморный холл с позолоченными карнизами, увешанный люстрами и беспорядочно уставленный, заполненный всевозможными деревянными скамейками и старыми стульями, какие берут напрокат за несколько су на концертах в парке; там звучали не голоса, а словно бы лишь дыхание, вдохи и выдохи людей - раненых и невредимых; солдат, стариков и старух с черными вуалями и нарукавными повязками, молодых женщин, зачастую с детьми, прижатыми к траурным одеждам утраты и горя, - они сидели в одиночку и небольшими, видимо семейными, группами в громадном помещении, где словно бы до сих пор слышалось дыхание герцогов, принцев и миллионеров, лицом к стене, на которой висела такая же афиша, такое же полотнище ткани, что и над входом, с той же надписью: les Amis Myriades et Anonymes a la France de Tout le Monde; не взирая, не глядя на афишу, они напоминали не людей в церкви (не были так смиренны), скорее пассажиров на станции, где поезд намного опаздывает; потом у широкой витой лестницы женщина остановилась, отошла в сторону и, продолжая вязать, сказала, не поднимая глаз:
- Priere de monter, месье {Прошу вас подняться (фр.).}. - И он стал подниматься: пробившийся сквозь тучу теперь восходил к невероятно высокой, дающей забвение вершине; это была небольшая комната, похожая на будуар герцогини в раю, временно преображенный, чтобы представлять деловую контору в шараде; новый простой голый стол, три простых жестких стула, за столом безмятежное благородное лицо над узким воротничком из белой шерсти, выглядывающим из-под небесно-голубой формы пехотного капрала, судя по виду, еще вчера лежавшей на полке интендантского склада, а чуть позади него худощавый юноша-негр во французском мундире с погонами младшего лейтенанта, казавшемся почти новым: он глядел на них через стол; голоса звучали безмятежно и непоследовательно, будто тоже во сне: