В этом городе хорошо было веселиться, хорошо мечтать, а лучше всего в этом городе было гулять, и мы гуляли вдвоем с Жуанико, взявшись за руки, как брат с сестрой.
Люди косились на нас — то ли из-за повадок наших, то ли из-за одежды: на мне была куртка Ноно, та самая, с бахромой, джинсы и ковбойские сапоги, а на Жуанико — вечные болтавшиеся на нем обноски, три футболки разных цветов, надетые одна на другую, самая длинная под низ, самая короткая, зато широкая, в сине-бело-красную полоску — сверху, да еще его курчавые черные волосы и красновато-смуглое, как у индейца, лицо. У нас ничего не было, никаких вещей, только моя пляжная сумка, а в ней — старенький транзистор, кое-какие женские мелочи и мой любимый Франц Фанон.
Солнце пригревало, но не палило, и это было дивно. Мы брели целый день куда глаза глядят, по пляжу вдоль моря, по улицам старого города, даже по холмам среди запущенных садов. Жуанико не знал, где живет его дядя. У него были только имя и адрес, сикось-накось накорябанные на конверте, вот так:
Рамон
Урсу
Палаточный лагерь Крема
В полдень мы доели хлеб с шоколадом на большом пляже, окутанном тучей чаек. Жуанико вел себя как щенок, носился взад-вперед вдоль кромки моря, падал на гальку среди чаек и еще много всего вытворял. Я никогда не видела его таким. Он вдруг в самом деле стал ребенком, он был свободен, а будущее исчезло. И я тоже больше не думала о том, куда мы пойдем, где заночуем и что будем есть сегодня вечером. Я бросила чайкам последнюю горбушку — все равно она совсем зачерствела. Будь такая возможность, я швырнула бы свою синюю пляжную сумку в море со всем ее содержимым. И не транзистора мне стало жаль, и не книги Франца Фанона: что такое радиоприемник, просто коробка с музыкой, а книжку можно купить другую. Но в сумке был конверт с паспортом Маримы и письмом, которое написал мне Хаким, увозя своего деда в Ямбу на реке Фалеме.
Весь май мы провели в Ницце, ничего не делая, — ходили с утра на свалку к разгрузке, после обеда на пляж да шатались по улицам города.
Поначалу в лагере пришлось трудновато. Он был далеко, к северу от города, в долине, за предместьями, за развязками автострады. Как дуар Табрикет, только на холмах, вдали от моря; на этих голых холмах стояла сушь и гулял ветер, и пыль здесь отдавала цементом. Чуть пониже свалки построили городок — домишки из блоков, оштукатуренные розовым, крытые черепицей, в провансальском стиле. Их было штук пятьдесят, и, наверно, в день открытия, в присутствии господина префекта, господина мэра и других официальных лиц все это выглядело очень мило и фотогенично, особенно если в кадр не попадали мусорные кучи. Но прошло несколько лет, и городок стал самым обыкновенным бидонвилем. Розовые стены почернели от копоти мусоросжигателей, проволочную ограду «украсили» пластиковые пакеты и скомканные бумажки, улицы развезло, и грязи было по колено.
Что мне нравилось — кибитки. У каждого цыганского жилища стояло по кибитке, а то и по две; некоторые без колес, на кирпичах. В одной из таких кибиток и поселил нас Рамон Урсу вместе с тремя своими детьми чуть помладше Жуанико — Малко, Георгом и Евой. На ночь мы разворачивали спальные мешки и одеяла и ложились прямо на пол, прижимаясь друг к другу, чтобы не мерзнуть.
Рамон Урсу, высокий, крепко сбитый детина с черными как смоль волосами и бровями, работал поденно на стройке. Он почти не говорил по-французски, но Жуанико сказал мне, что он и по-румынски говорит не лучше. Просто был не из говорливых. Вечером, после работы, он садился на край кровати в единственной комнате, курил и смотрел телевизор.
Он вроде совсем не удивился, когда увидел Жуанико. Может, он ждал нас, а может, его предупредили. Рамон Урсу жил с высокой, белокурой и круглолицей женщиной по имени Елена. Ева была ее дочерью, а Малко и Георг — от другой жены, которая бросила Рамона.
С утра пораньше мы с Жуанико и мальчиками шли к разгрузке. Жуанико называл это «на работу».
Мусоровозы въезжали один за другим в огромное помещение, а мальчишки из городка уже были тут как тут, поджидали по обе стороны и, как только кузов скидывал кучу отбросов, кидались, точно крысы, спеша успеть, пока ковш экскаватора не сгребет ее и не отправит в стальные челюсти дробильной машины.
Мне случалось бывать на свалках в Табрикете, но такого я сроду не видела. В воздухе висела густая, мелкая, колючая пыль, она щипала глаза и горло, пахла затхлостью, опилками, смертью. Грузовики разворачивались в полумраке, слепя фарами и надсадно гудя, свет фонарей не лился, а падал сверху, вертикальными лучами разрезая пыль. Когда включалась машина и челюсти начинали перемалывать деревяшки, сучья и железные пружины, грохот стоял оглушительный.
Жуанико и Малко с Георгом рылись в отбросах и все свои находки приносили мне. Хромоногие стулья, худые кастрюли, дырявые диванные подушки, доски, ощетинившиеся ржавыми гвоздями, — но были там и одежки, башмаки, игрушки, книги. Жуанико все больше носил мне книги. На названия он даже не глядел. Складывал все на парапет, где я сидела, недалеко от челюстей, и убегал встречать новый мусоровоз.
Чего там только не было! Старые номера «Ридерз дайджест» и выпуски «Истории», учебники довоенных лет, детективы серии «Маска», «Зеленая библиотека» и «Розовая библиотека», коллекция «Красное и золотое», «Черная серия». Сидя на парапете, на ветру, я читала разрозненные страницы. Вот, например, про луговую арфу:
«Когда я впервые услышал о луговой арфе? Задолго до памятной осени, когда мы ушли жить на платан; значит, какой-то другою осенью, раньше; и уж само собой — это Долли мне про нее рассказала; кто еще нашел бы такие слова: луговая арфа…»
Я читала все подряд: в этом свалочном аду, казалось, слова обретали иную цену. Они были здесь сильнее, полнозвучнее. Даже заглавия романов, которые, дочитав, выбрасывают в урну: «Богомол», «Открытые врата», «Золотые врата», «Тесные врата», — а то вдруг какая-нибудь фраза бросится в глаза и навсегда врежется в память, вот как эта: «Отчего однажды мы отправляемся в путь?»
Или вот — страничка, выпавшая из старой книги, чудом уцелевшая в куче мусора:
Заснежен дол. Вот он лежит в молчанье.
Ни звука: белизна недвижна и пуста,
И только псов бездомных завыванье
Доносится подчас из-под куста.
Ах, пташки бедные, как страшно в эту ночь!
В холодном воздухе застыла птичья трель,
Покрылись льдом купины старых рощ,
И безраздельно властвует метель.
Мы с Жуанико заучили это наизусть и долго потом повторяли как пароль. То и дело, на улице или в кибитке, лежа на полу в спальных мешках, он начинал со своим забавным акцентом: «Ах, пташки бедные, как страшно в эту ночь!» Или я: «Ни звука: белизна недвижна и пуста…» Наверно, тогда в первый и последний раз в жизни он читал стихи!
Каждое утро я бежала вместе с детворой на свалку. Это было как игра: ну-ка, что мы сегодня найдем интересного? Мусоровозы ползли вверх и вниз по склону холма, точно жирные навозные жуки. Тонны отбросов вываливались, сгребались, дробились и перемалывались, колючая пыль окутывала долину, поднималась облаком до неба и выше, расползалась бурым пятном в синеве стратосферы. Как могли не ощущать этого во всем остальном городе? Там выбрасывали сор и забывали о нем. Как о своем дерьме. Но пыль, тончайшая, как цветочная пыльца, возвращалась, день за днем она оседала на их волосах, на их руках, на их клумбах с розами. Чего только мы не находили в отбросах! Как-то раз Малко пришел, чуть не лопаясь от гордости. Он принес игрушку, кожаного верблюда с погонщиком на горбу — это был настоящий воин, в красной форме и белом тюрбане, с сабелькой на поясе.