Я приподнялся на кровати. Сознание того, что тебя больше нет, змеей шевелилось во мне. Снаружи продолжал доноситься барабанный бой канонады, рвались бомбы, падающие на Мадрид, на людей. Старик был прав: не было никакой победы, нам всего лишь удалось ненадолго оттянуть смерть, вырвать у нее передышку. Те, кто осадил город, не остановятся, пока не добьются победы, а победить для них значит убить нас всех до единого.
Я спустил ноги на пол, сел, пытаясь унять дурноту, но она не проходила. Все вокруг плыло, ускользало куда-то… Только правда о твоей смерти никуда не делась. И не денется уже никогда. Я увидел в глубине комнаты колыбель твоей дочки, второй Констанцы. Я вспомнил вас с Рамиро в мансарде, тот единственный раз, когда вы были вместе — ты, твой муж и твоя дочка. И, сам не знаю почему, заговорил с тобой — с тобой, с твоей душой, со своим воспоминанием о тебе. Услышала ли ты меня в своем далеком краю?
— Констанца… Это я тебя убил.
Дон Мануэль смотрел на меня с недоумением.
— Да что же ты такое говоришь…
Заплакала девочка. Дон Мануэль взял ее на руки, чтобы успокоить. Плач ребенка испугал меня. Он обвинял меня, и я действительно был виноват: я передавал информацию врагу. Я помог убить Рамиро. Я убил Констанцу.
Теперь я должен выбраться из Мадрида, перейти линию фронта, поговорить с Кортесом… Нужно, чтоб он понял…
Я метнулся к двери, выскочил на площадку, бросился вниз по лестнице.
— Хоакин! — крикнул мне вслед дон Мануэль.
Я остановился, обернулся. Дон Мануэль смотрел на меня со страхом. Потом я понял: он боялся, что я оставлю его одного с младенцем на руках посреди обреченного города. Может, он еще не знает, что Рамиро убили!
— Я… — тихо начал я и сам ужаснулся тому, что сейчас скажу. И не осмелился договорить.
Я спустился еще на несколько ступенек. Мне не хотелось оборачиваться. Не хотелось видеть его лица. И лица твоей дочери тоже.
— Все это время я был лазутчиком, — произнес кто-то совсем близко.
Этим кем-то был я. Совесть не дала мне смолчать, укрыться за уютной привычной ложью. Я хотел остановиться, но слова вырывались сами по себе, жестокие, уродливые, непоправимые, и ранили меня самого сильнее, чем ошеломленного старика. — Я передавал информацию тем, кто сейчас нас убивает. Я шпион Варелы.
Только что я боялся обернуться, но когда произнес эти слова, все переменилось. Мне нужно было взглянуть на дона Мануэля, дождаться его ответа, узнать, что он теперь обо мне думает.
Страх на его лице сменился удивлением, затем недоверием… А затем — и это было хуже всего — печалью, безграничной, безнадежной.
Я не смог этого вынести. Я сбежал по лестнице — прочь отсюда, подальше от этого места. Выбежал из дома; улицы Мадрида полыхали огнем. Я бежал, бежал, бежал. Но последний взгляд дона Мануэля преследовал меня. Картина эта оставалась у меня перед глазами, беги не беги: вот он стоит на лестничной площадке и смотрит на меня, одинокий беззащитный старик, которого я только что бросил на произвол судьбы с маленькой девочкой на руках — твоей новорожденной дочерью, теперь уже круглой сиротой.
И все по моей вине.
Аточа, лабиринт времени
Лабиринты времени…
Первый поворот: тридцать шестой год, Хоакин Дечен в последний раз смотрит на маленькую вторую Констанцу в доме на площади Аточа.
Второй поворот: две тысячи четвертый год, миг, когда я впервые увидел другую Констанцу — третью (предположительно третью) — в кафе на вокзале Аточа.
На месте перронов здесь теперь устроили большой зимний сад с пальмами, а на втором этаже, в глубине, — кафе и ресторан с террасой. Атмосфера в этом месте особенная, не мадридская, и дышится здесь совсем по-другому из-за увлажнителей воздуха, которые облегчают жизнь произрастающим здесь пальмам, а заодно, наверно, и черепахам, обитающим в маленьком пруду у входа. Писатель, даже если это писатель-неудачник, имеет право на свои странности; я, к примеру, всегда воображал, что здешние влажные испарения обладают магическими свойствами, по крайней мере, способствуют развитию литературных способностей. Я часто назначаю здесь встречи, надеясь, что собеседник, вдохнув воздух этого места, тоже попадет под его колдовское обаяние.
Уж не знаю, есть ли какие-то реальные основания у моих фантазий или нет, только от единственной посетительницы кафе, сидевшей в этот час за столиком, и впрямь веяло таинственностью. А может, я все это придумал, с меня станется.
Но была ли это Констанца — третья Констанца? Девушка сосредоточенно уткнулась в какие-то листки, испещренные цифрами, так что у меня была возможность хорошенько разглядеть ее перед тем, как подойти и заговорить. Итак, вопрос первый: действительно ли передо мной дочка второй Констанцы и внучка Констанцы дель Сото-и-Оливарес, или просто Констанцы Сото? Может, это родство — плод воображения Дечена? Или моего? Как бы то ни было, Дечен верил, что это третья Констанца. Разве он не свел счеты с жизнью ради нее и для нее? И вот теперь она сидит себе и преспокойно попивает чай в нескольких метрах от того места, где бомба убила ее бабушку много лет тому назад.
Лет ей было на вид двадцать пять — тридцать. Впрочем, я никогда не умел толком определить возраст человека. Наружность у нее была самая что ни на есть обыкновенная, пройдешь мимо — не оглянешься. Маленькая, крепкая, может, лишних пару килограммов. На ней были удобный джинсовый комбинезон с нагрудником и ковбойские сапоги. На соседний стул она небрежно бросила широкополую мужскую шляпу. Внешность, мода — такие пустяки, похоже, не особенно волновали третью Констанцу. Она полностью погрузилась в свое занятие и время от времени гримасничала и сосредоточенно шевелила губами, будто что-то шептала. Да, не красавица: круглолицая, нос длинноват… Девушка как девушка, ничего особенного. Иссиня-черные волосы коротко острижены. Кстати, а ведь Дечен нигде не пишет, какого цвета волосы у его Констанцы — той первой, уже почти мифической, которую любили трое мужчин и которой многие восхищались (пожалуй, и я в их числе). Но вообще-то, если верить описанию влюбленного Дечена, та Констанца никак не могла быть бабушкой этой девушки, по уши закопавшейся в свои бумажки. Конспекты, наверно. Или сама чьи-то контрольные проверяет. Она и впрямь была похожа на учительницу. А может, мне так показалось потому, что я — непонятно с какой стати — вообразил себе, что та, первая Констанца непременно бы стала учительницей, если бы выжила?
И тут девушка взяла со стола чайник и подлила себе чаю. И я увидел ее руки.
Длинные, ловкие, изящные белые пальцы… Как завороженный, я смотрел, как эти руки наливают чай, отводил глаза, делал шаг к ней, потом опять смотрел, как они высыпают в чашку сахар из пакетика, снова отводил глаза, опять делал шаг, смотрел, как они помешивают чай ложечкой, — смотрел и не мог оторваться.
Она отпила глоток и что-то стала записывать на листке. Левой рукой. Получается, эти руки она и впрямь унаследовала у той самой Констанцы Сото, минуя все лабиринты времени? Так и есть, теперь я это чувствовал.