Оказалось, можно. Потому что тысячелетия ничего не поменяли в положении человека: он оставался таким же незащищённым, как и в прошлые времена.
— Всё на самом деле просто, — объяснил ему седовласый академик Н., от которого кое-что зависело. — Главное — верить в Христа. Мы должны страдать за то, что покинули его. Это утишит боль. Теперь мы вернёмся к вере, и он отворит нам врата нового рая.
— Тебе этого не понять, потому что ты отравлен бесовским атеизмом. Бог с нами. Бог в нас.
— Ничем не отравлен. Я верю в эксперимент, и могущество природы. Я принимаю любой рациональный довод!
— Видишь: «рациональный»! А тут нужно не рассуждать, тут главное — просто верить. И чем иррациональнее, абсурднее факты, тем упорнее должна быть вера!
— Так ведь именно это и нужно нашему противнику! Неужто не ясно, каким страшным бичом для человечества обернулась вся эта химера с Христом? Ты же лично понимаешь, надеюсь, всю коварную рукотворность христианства? Оно было придумано как оружие духовного разрушения Рима, военная мощь которого была неоспоримой.
— Ничего не хочу понимать, — верить хочу!..
«Хочу харчо» — тут все аргументы бессильны. В Христа верят, а человека, что рядом — не слышат. И делают вид, что верят, именно потому, чтобы не слышать чужих стенаний. Фарисеям верили, фарисеям верят и верить будут фарисеям.
Вот и комнатных собак оттого развели. Миллионы комнатных собак в нищих квартирах, где живут одинокие субъекты, связанные пропиской и, может быть, пока ещё общим бюджетом…
Сёма Цвик
Он не верил в сны, но этот тягучий, изморный, до утра продолжавшийся сон насторожил и обеспокоил. Потом сон определял его жизнь в течение трёх недель, пока не воплотился в насилие и надругательство…
Что такое человек? Тот же компьютер. Вот ночью прокрутились все исходные положения ситуации, и компьютер выдал своё решение в виде сна. Только как было понятнее, предметнее истолковать его? Подкрадывалась большая неприятность, и он сразу понял, что от неё не отвертеться…
А снилось, будто он, Сёма Цвик, и ещё кто-то из его родственников вздумали ловить рыбу в городском канале. Он привязал крючок, нацепил червяка и забросил удочку, вместо жилки используя полосы изношенной простыни.
Дёрнул раз и другой и вдруг почувствовал — что-то ухватилось, массивное, крупное. «Как бы не сорвалась добыча!» И вот он вытянул огненно-рыжего кота, который тут же впился в его руку острыми когтями. Он кое-как освободился, но вертлявый, вонючий кот, издавая яростные звуки, пытался снова цапнуть его выкалившейся пастью. Сёма не позволял, держа кота за уши и постоянно набрасывая всякий подручный хлам — тряпки, газеты. Но угроза быть расцарапанным в кровь и укушенным до кости сохранялась, и он нёс в обеих руках длинного, как щука, кота, встряхивая и выламывая его всякий раз так, чтобы ни когтистые лапы, ни острые зубы не впились в открытую кожу.
Он понимал, что нужно поскорее как-либо отделаться от кота, и возможности такие возникали, но почему-то он медлил. Вот он прошёл мимо открытой уборной сельского типа, и мысль мелькнула — швырнуть кота в отвратительную жёлто-зелёную жижу, но — не швырнул. Потом подумал, что можно было бы задушить мерзкого кота, но и этого он не осуществил.
Потом блуждал по незнакомому пустому зданию и хотел выбросить кота из окна, но посчитал, что высота невелика и кот останется живым, выследит его и вопьётся в горло.
Можно было бы кинуть кота под колёса проезжавших машин, но это было предосудительно — бросать на виду у всех живого кота под колеса: никто же не знает, какая это мерзкая животина, — посчитают Сёму извергом, мучителем животных.
И вот появился и придвинулся огонь. Огромное пламя бушевало, и можно было бы забросить кота в грохочущее пламя, где он, наверняка бы, погиб. Но Сёма не бросил…
Ясно, где-то рядом колобродила чья-то ненависть. Чёрная энергия распада со свистом проносилась мимо, он оставался невредим, но ничего не мог предпринять, чтобы блокировать эту энергию…
Встал утром разбитый, с острой болью в сердце и тяжестью в голове, чувствуя бесконечную усталость и бесконечную тоску…
Конечно, он предпочёл бы уклониться от обязательств перед своими соплеменниками. Они мешали жить, вносили постоянную тревогу. Но отцепиться от них было невозможно: они убедились, что он способен доставать для них нужную информацию, и плотно сели ему на спину, убеждая в том, что каждый день идёт ему в зачёт: в Израиле ожидает его шикарная вилла и крупный счёт в банке, и его отправят «домой» тотчас, как только обрисуется реальная угроза или завершатся главные дела здесь.
Он всё же переживал. Не то, чтобы его мучили угрызения совести, — никаких угрызений не было. Но надо было как-то объяснить приемному отцу, отчего у него такие натянутые отношения с женой, отчего дочь отшатнулась от него.
Воспользовавшись оказией, он заехал к старику. Тот, хотя и недомогал, радостно поднялся навстречу, обнял и поцеловал его, тотчас же с помощью какой-то родственницы, внучки или племянницы, накрыл праздничный стол.
— Я не надолго, — предупредил Сёма, — я тут мимо проезжал… Хочу сказать, что, может, уже и не удастся больше свидеться.
— Как так? — искренне огорчился старик. — Я вроде ещё помирать не собираюсь. Да и ты смотришься хорошо.
— Я вот что… В Израиль уезжаю…
Старик, плеснувший себе в рюмку немного самодельного смородинового вина, даже пить не стал. Руки его задрожали, и голубые, нисколько не утратившие блеска глаза на секунду задержались на глазах Сёмы так, что он ощутил себя полным ничтожеством перед какою-то неосознаваемой, но могучей силой.
— Что же, не одобряешь? — нарушил тягостное молчание Сёма.
— Не одобряю, — сказал старик. Выбрался из-за стола и отошёл к окну.
— Теперь у нас свобода, — усмехнувшись, сказал Сёма. — Рыба выбирает, где глубже, а человек — где лучше.
— Не то, не то, — поморщился старик и показал пальцем в окно. — Вон, видишь, твой бывший дружок шкандыбает — Лёвка Пугин. И Московский университет окончил, и хорошую работу имел, а пожелал только для себя этого самого «навара» и разрушил и свои мечты, и свою семью, и семью родителей… Горе! От водочки перешёл к соломке, наркотикам всяким… Особого уюта, видишь, душа захотела… А наша душа с тем уютом жить должна, что выпадает для всего мира. Грязно и больно, а ты терпи, доколе терпится, старайся общую долю поправить…
— Это всё прописи, — перебил Сёма. Он начинал злиться: по какому праву ему ставили палки в колёса?
— Так ведь к врагам едешь! Они ведь, а не немцы, нас и тогда убивали, в сорок втором, и теперь убили — не пожалели…
— Так ведь не в Америку еду, а в Израиль!..
— Это всё одно, — с укором сказал старик. Лица его на фоне светлого окна видно не было. Но, может, и хорошо, что не было видно лица.