— Я никогда не выйду замуж, — внезапно сказала Флоренс. Она просто констатировала факт. Без малейшего сожаления.
— В любом случае, — сказала ее подруга, развивая, а может быть, дублируя ее мысль, — достоверно известно, что фермер-турнепс никакому преображению не доступен.
Пароходик лавировал между берегами, забирая на борт и высаживая торговцев и крестьян, живность и священников. Гаронна обнялась с Дордонью и стала Жирондой. Юбка Эмили вздувалась от ветра, пока она не прижала к ней карту Медока,[115]на которой были указаны его шато.[116]Она поднесла к очкам небольшой полевой бинокль и сгорбилась в исследовательской позе, так хорошо знакомой ее спутнице. Напротив Бейшевель Эмили сообщила, что это шато некогда принадлежало адмиралу, что каждый корабль, проплывавший по реке, был вынужден спускать парус — baisser la voile, — и это выражение преобразилось в нынешнее название.
Подумать только! — бодро заметила Флоренс.
Эмили по очереди указывала Марго и Дюкрю-Бокайю, Леовиль-ле-Каз и Латур, присовокупляя к каждому названию живописности из «Бедекера». За Латуром, приближаясь к Пойаку, пароход держался у самого берега. Позади них зеленым вельветом тянулись расчерченные виноградники, впереди показался сломанный причал, а за ним лоскут вельвета с большим черным пятном. Дальше, чуть выше, плоский фасад, коричневатый от солнца, с короткой террасой, полузаслоняющей окна нижнего этажа. Подфокусировавшись, Эмили обнаружила, что балюстрада террасы потеряла несколько балясин, а другие сильно перекосились. Флоренс забрала бинокль. Фасад зиял большими дырами, стекла в верхних окнах были разбиты, а крышу словно сдали под агрономические опыты.
Не совсем наш эрмитаж, — сделала она вывод.
Так что, посетим его завтра?
Это под дразнивание для коротания времени сложилось мало-помалу за последние два года их поездок во Францию. Праздные взгляды намекали на иную жизнь: бревенчатый крестьянский дом в Нормандии, щеголеватый бургундский manoir,[117]шато в глуши Берри. И теперь возникло что-то вроде почти серьезного намерения, в котором ни та, ни другая себе не признавались. А потому Флоренс объявляла, что их эрмитаж вновь не обретен, и вскоре они его посещали.
Шато Допра-Баж не числилось в большой «Классификации 1855 года». Оно было скромным cru bourgeois,[118]16 гектаров, засаженных каберне-совиньоном, мерло и пти-вердо. В последнее десятилетие филоксера зачернила зеленый вельвет, и его ослабевший, обедневший владелец неуверенно попытался высадить новые лозы. Три года назад он умер, оставив все молодому парижскому племяннику, который снобистски предпочитал Бургундию и старался избавиться от Шато Допра-Баж как можно быстрее. Но никому из соседей не улыбалось обременить себя больным виноградником. Régisseur[119]и homme d'affaires[120]поэтому кое-как обходились сезонными работниками, производя вино, которое, как признавали даже они, пало до уровня cru artisan.[121]
Когда Флоренс и Эмили вернулись во второй раз, мсье Ламбер, homme d'affaires, коротышка в черном костюме, фетровой кепке и с острыми усами, державшийся и угодливо, и властно, неожиданно обернулся к Эмили, которую счел помоложе, а потому более опасной из двух, и грозно спросил:
— Êtes-vous Américaniste?[122]
Не поняв, она ответила:
— Anglaise.[123]
— Américaniste? — повторил он.
— Non,[124]— ответила она, и он одобрительно крякнул. У нее было ощущение, будто она выдержала какой-то экзамен, понятия не имея, в чем он заключался.
На следующее утро, завтракая устрицами и поджаренными колбасками, Флоренс произнесла задумчиво:
— Нельзя сказать, что у них здесь есть ландшафт, скорее одни контуры.
— Значит, это не явится такой уж большой переменой после Эссекса.
Обе заметили соблазнительность перехода «могло бы» и «могло» в «есть» и «явится». Они теперь приехали во Францию на пятое лето. В отелях они делили одну кровать, а за столом разрешали себе вино, и после обеда Флоренс выкуривала одну сигарету. Каждый год это было пьянящим бегством на свободу и оправданием их жизни среди турнепсов, и укором ей. До этих пор их экскурсии в среду французов были легким флиртом. Теперь Эмили чувствовала, словно что-то (не судьба, но какая-то сила пониже, управлявшая их жизнями) поймало ее на слове.
— Во всяком случае, это твои деньги, — сказала она, понимая, что ситуация действительно приняла очень серьезный оборот.
— Это деньги моего отца, а детей у меня не будет.
Флоренс, более крупная и чуть постарше, имела привычку сообщать о своих решениях завуалированно. Она была темноволосой и крепкой, с обманчивой манерой обескураживающей прямолинейности. На самом деле она была и более способной, и более благодушной, чем казалась, несмотря на ленивое предпочтение наиболее общего аспекта любого плана. В частностях всегда можно было положиться на Эмили; на Эмили, худощавую, белокурую, хлопотливо аккуратную, щурящуюся сквозь очки в золотой оправе на страницы записной книжки, альбома, расписания, газеты, меню, «Бедекера», на карты, билеты и юридические примечания петитом; Эмили, полную тревог и все же оптимистичную, которая теперь сказала с удивлением:
— Но мы же ничего не знаем о производстве вин.
— Мы же не нанимаемся в vendangeuses,[125]— ответила Флоренс с ленивой надменностью, которая была лишь частично насмешкой над собой. — Папа не знал, как работают лесопильни, но знал, что джентльменам нужны письменные столы. К тому же я уверена, что ты проштудируешь этот вопрос. Вряд ли он более сложен, чем… соборы.
Самый недавний иллюстрирующий пример: с ее точки зрения, они слишком много времени потратили перед статуей Бертрана де Гота, архиепископа Бордо, впоследствии папы Клемента V, пока Эмили распространялась об арках нефа романского стиля XII века и двойных хорах еще какого-то — несомненно, более раннего или позднего — века.
Бургундский племянник принял предложение Флоренс, и она продала свой дом в Эссексе; Эмили поставила своего брата Лайонела, нотариуса, в известность, что ему придется подыскать себе другую экономку (новость, которую она уже несколько лет мечтала объявить ему). Весной 1890 года обе женщины безвозвратно обосновались во Франции, не захватив с собой никаких специфических напоминаний об Англии, если не считать старинных напольных часов, которые отбивали каждый час детства Флоренс. Когда их поезд отошел от кэ д'Остерлиц Гар д'Орлеан,[126]Эмили высказала свое последнее опасение: