Зима к тому времени закончилась, и роскошная степная весна была в самом разгаре. Войдя под конец дня в калитку, я сразу заметил – возможно, не в последнюю очередь из-за моей нынешней практики в искусстве добродетельной жизни, – что небольшой травяной газончик превратился в лужайку с буйной растительностью. Из фонтана била уже не просто вода, а кристально чистая, студеная горная вода, а ветви чинары разрослись и широко раскинулись далеко за пределы окружавшего ее кирпичного возвышения: свисая вниз, они теперь почти касались моей любимой деревянной скамейки, возле которой я столь многому научился.
Вечерело. Присев на краешек скамейки, я обратил свой взор и мысли в южную часть Сада, где росла небольшая слива, под которой я стоял однажды с моей Золотой Леди, вырисовывая своими губами узор у нее на лбу. Мне вспомнилось, как в тот момент меня вдруг охватило чувство заботы о людях, с которыми мы даже не были знакомы, и одновременно с этим я ощутил какой-то толчок в глубине моего тела. Я так глубоко погрузился в эти воспоминания, что не заметил, как Мастер Асанга вошел в Сад и сел сбоку от меня на скамью.
Я повернулся, и первое, что увидел, была его рука, протягивающая мне небольшую ароматную пышку, похожую на те, что так любила печь для нас моя матушка.
– Это тебе, – сказал он не церемонясь. – Сказывали, что ты их любишь.
Сам он уже жевал такую же пышку, дружелюбно поглядывая на меня, и мне ничего не оставалось как присоединиться к нему. Мы сидели на скамейке, болтая ногами, радуясь красоте Сада и вкусным пышкам; не успевал я покончить с одной, как он тут же протягивал другую, доставая ее из небольшой сумки, которую извлек откуда-то из-под складок своей накидки.
Он выглядел совсем не так, как мне представлялось. Асанга и Васубандху, его брат по одному из родителей, уже успевший благословить меня своими наставлениями в Саду, вот уже на протяжении шестнадцати веков считались двумя самыми великими из известных нам мыслителей. Но, сидя сейчас передо мной, он казался мне просто добрым приятелем. У него было простое открытое лицо, благородные движения и совсем кроткая, почти застенчивая манера говорить. Он не слишком заботился о том, как выглядит его одежда, но монашеское платье так естественно сидело на нем, что казалось частью его самого, а мягкость складок ткани – продолжением его собственной мягкости и доброты.
– Наелся? – спросил он. – Или хочешь еще? Я с сахаром не переборщил? Знаю-знаю, их надо посыпать сахарной пудрой, но мне нечем было ее намолоть.
Я посмотрел на него с удивлением, когда представил величайшего философа всех времен, стоящего ради меня у печи и озабоченного тем, чтобы в точности соблюсти рецепт выпечки пышек. Однако в словах Асанги не было фальши, и мне стало ясно, что для него не существует неважных дел, – такой важнейший урок я получил еще до того, как он стал говорить о серьезных вещах.
– Теряем время, – кротко сказал он, глядя на меня светло-карими глазами, полными заботы. – Это, наверное, из-за меня; думаю, пора вернуться к важным делам.
Мне сразу стало ясно, что он намекает на мою мать, на мои поиски ее следов, на мои усилия найти способ помочь ей, если таковой существует. Я осознал, что погоня за своим собственным жизненным счастьем отодвинула на второй план мои изначальные намерения помочь ей, а его внезапное добродетельное участие заставило меня покраснеть от стыда и уставиться вниз, на сиденье скамейки.
Асанга непринужденно взял меня за руку, как будто извиняясь за причиненную мне боль, но сжал ее с твердостью, говорящей о том, что пора уже приступить к урокам, в которых я нуждался именно сейчас.
– Люблю Сады, – заговорил он с теплотой. – Ты никогда не задумывался, как много размышлений требуется, чтобы их правильно спланировать? Нужно хорошенько подумать и представить, что бы такое могло порадовать каждого из множества столь разных людей, которые придут сюда в поисках душевного спокойствия, минутной передышки в суете мирской жизни, ведь каждый обретает его по-своему в одном и том же Саду.
Сердце мое сжалось, мне показалось, что он не вполголоса произносит эти слова, скромненько сидя рядом со мной на скамейке, а кричит их во все горло, стоя передо мной во весь рост, как грозный судия, обвиняя меня в том, что я положил всю свою духовную жизнь на то, чтобы вырастить себе очень странный Садик, в котором есть место только для меня одного, вырастить, совершенно не думая ни о своей матери, ни обо всех остальных, кому тоже хочется счастья, но не удалось пока встать на Путь или встретить Учителя. Его удивительная манера – умение говорить простым, обыденным языком о весьма важных вещах, как бы невзначай направляя мою мысль к тем самым вопросам, в ответах на которые я более всего нуждался, – сильно потрясла меня, сразу же обнаружив его глубокое сходство с той, что обладала очень похожей способностью.
– Вот, например, предположим, – продолжал он как ни в чем не бывало, – что садовнику, который проектирует Сад, нравятся сливы и розы. Не думаю, что нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что другие могут любить другие цветы и фруктовые деревья. Вот почему хорошо бы этому дизайнеру в какой-то момент самому пройтись по другим Садам, внимательно наблюдая за людьми, которые там гуляют, и хорошенько постараться поставить себя на их место, почти вжиться в их образ, чтобы точно узнать, от чего они получают удовольствие.
Снова что-то екнуло в моем сердце, и я почувствовал, что именно сейчас вынужден сознаться ему в той мысли, которая с недавних пор тревожила меня.
– Я не из тех, кто прожил на этом свете много лет, – приступил я к рассказу, – но даже я давно понял, насколько сильным духовным достижением является умение действительно ставить себя на место других людей, я мечтал, чтобы мне удалось так же озаботиться их нуждами, как озабочены они сами, – короче, мне бы хотелось научиться испытывать тот вид любви или сострадания, который выражается в стремлении обеспечить других тем, чего они сами хотят в жизни, при том, чтобы это мое стремление во всех отношениях было столь же сильным, сколь и их собственное. Но если честно, – продолжал я, – не представляю, как это возможно. Я полностью отдаю себе отчет в том, что меня всегда несравнимо сильнее интересует то, в чем нуждаюсь я, нежели то, в чем нуждаются другие, даже если их нужда серьезнее, даже если их нужда – вопрос их духовного или физического выживания. Мне просто не представить, как я могу научиться заботиться о других с такой же искренностью, как я забочусь о себе. Все это сильно беспокоит и глубоко огорчает меня, ибо я понимаю, сколько радости мы бы принесли всем живущим, если бы смогли овладеть одним этим священным умением и претворили его в жизнь.
– Ты прав. Кругом прав, – сказал он грустно, проникнувшись моей заботой, как своей собственной. – Это так легко и естественно – шагать по жизни, удовлетворяя самые ничтожные свои потребности, идя на поводу у мимолетных желаний, и совершенно не обращать внимания на тех, кто на наших глазах умирает от голода и жажды, кто не имеет даже крыши над головой. Вот ты сказал, что мы осознаем эту прореху в своем сострадании, этот дефицит сочувствия… все верно – я почти не знаю мыслящих людей, которых бы время от времени не беспокоила собственная неспособность уделить другим хотя бы малую толику той заботы, которой они безо всяких усилий, естественно и непринужденно окружают самих себя. Мы точно знаем, что хотим любить, но не точно знаем как.