ни один частный ларек в Москве не разгромили, а их были тысячи. Я смотрел на это и думал: почему? Что за яростная левизна на словах при столь буржуазном уважении собственности – что их соединяет?
Оборона Белого дома поначалу была потешной, и я решил было, что Ельцин с Хасбулатовым опять разыграют спектакль. «Блокада парламента» – легкие деревянные козлы вокруг Белого дома с проходами между ними, редкая цепь солдатиков внутренних войск. Я иду в Верховный Совет – солдат берет козл и отодвигает в сторону, чтобы мне удобней пройти. Это «блокада»? И внутри хасбулатовцы поначалу лишь играли в осажденную крепость, поглощая подносы бутербродов.
Казалось, все кончится опереткой. Но у сценаристов не вышло удержать поступки людей внутри своего сценария, и события пошли развиваться иначе. Мой друг Золотарев, как лидер конституционных демократов, участник совещаний у президента, предупредил, что Ельцин озлоблен и действительно «хочет стрелять». Улица закипала тоже, люди срывались. Милиционер говорит: «Пройдите, товарищ», но товарищ не отходит и кидается на милиционера, милиционер отступает. Впервые заметна стала плохая реакция на евреев. Но никаких фашистов на улице не было, и многие знакомые евреи участвовали в защите Верховного Совета.
1 октября 1993-го, гуляя с детьми, я случайно оказался там, где началась последняя фаза противостояния, – на Старом Арбате. Лужков тут устроил гуляния, что было плохой идеей. Собрался мрачноватый народ. Чем я ближе подходил к Садовому кольцу, тем сильней ощущалась злость толпы. Отправив жену с детьми домой, я пошел к месту свалки. Не очень было понятно, что делается. Люди перегородили Садовое кольцо, я волок какие-то фанерные листы. Интересно, что ларечники нам помогали. Они разбирали свои прилавки и отдавали на постройку баррикад – никто ничего у них не отнимал.
Поучаствовав в мятеже, я, возбужденный, пошел к себе в агентство. Первая кровь уже появилась в той давке. Были потасовки у баррикады, еще без жертв, и была кровь на плитках Старого Арбата, который я тогда очень любил.
Ну, а потом были дни расстрела. Вечером 3 октября я пробирался сквозь толпу на Тверской. Сюда вышли люди, которых Гайдар призвал «защищать демократию от фашизма». С балкона выступал какой-то урод, требуя «выкинуть сифилитика из Мавзолея». Меня здесь узнавали, приветствовали, ведь все они были читатели журнала «Век ХХ и мир». Но я шел сквозь них, как через толпу врагов к Белому дому. И уже 4 октября, лежа на мостовой, слышал тупой стук пули снайпера в булыжник Леонтьевского переулка. Лежишь мордой книзу и думаешь: вставать бежать или пока рано?
VI
Политтехнолог. Трудовые девяностые
Восстановление русского государства делает ничтожными прежние электоральные перегородки – демократические/антидемократические, красные/белые, советские/антисоветские. Я решил, что Русский проект, если не придавать ему этнического оттенка, позволит склеить чужеродные группы в национальную коалицию. ◆ Формула власти уже была протопутинистской – борьба против конфедеративных тенденций, рынок под патронажем «чеболей», свобода при диктатуре закона. ◆ Вопреки ожиданиям, в российском сознании «демократия» не противостояла «авторитаризму», а ценность свободы совмещалась с волей к репрессивности. ◆ Коммунистический избиратель не был авторитарен, пока речь шла о его частной выгоде, а либерал вполне конформен, пока не затронут его потребительскую свободу. Это открывало коридор для право-левых сценариев. ◆ Американцы в чудеса не верят, они до конца ждали, что президентом станет Зюганов, установили с ним доверительные контакты. ◆ Страх перед коммунистами маскировал более сильный страх – войны Ельцина за власть, в которой избиратель мог потерять все, что у него оставалось. ◆ Мотивами пропаганды были фактор безальтернативности и фактор страха: по этим двум клавишам мы молотили, как бешеные зайцы. ◆ Считалось, что власть должна закрепиться в зоне консенсусов населения, осторожно ее расширяя. ◆ Путина еще нет, но путинизм уже проступал. Идея «вертикали власти» с 1997 года проходит по бумагам в составе главных целей. ◆ У всех чиновников в Кремле были бизнесы, все что-то имели на Западе – квартиры, счета, покупали и продавали какие-то бумаги.
И. К.: Перестает ли в 1993-м фигура публичного интеллектуала быть политически важной? И как это объясняет твой персональный выбор?
Г. П.: В октябре 1993 года фигура интеллигента слилась с фигурой сторонника Ельцина, и обе обесчестились. «Демократическая интеллигенция» надолго стала бранным ярлыком, метафорой танков у Белого дома. Были ужасные, притом совершенно ненужные письма интеллигентов Ельцину. В них расстрел Белого дома приветствовался как «шаг к демократии и образованности» и стояли подписи известных интеллигентов. Лишь несколько интеллектуалов возражали – Гефтер, Синявский, Максимов, Егидес, – но их не считали представительной группой. В 1993-м интеллигенцию приравняли к ельцинистам. Эта репутационная рана оказалась смертельной, и всех накрыла война в Чечне.
Следующий за расстрелом год очень важен. Есть годы-развилки, когда еще возможны разные сценарии будущего. Гефтер называл их «предальтернативами», и 1994-й для России стал таким предальтернативным. После избрания новой Думы – не поражения, но и не победы Ельцина – в Кремле настала растерянность. Я ушел из информационного агентства, протестуя против цензуры, введенной в октябрьские дни. Фактически же я просто разочаровался в силах гражданского общества. Мой уход был символическим, в действительности я отправился на поиски превосходящей силы.
Но перед этим сделал свою последнюю попытку бросить прямой вызов Кремлю. «Движение за демократию и права человека» я придумал как внепарламентскую оппозицию, даже провел его съезд и уличный митинг на Пушкинской. Но почти сразу увидел, что силу сегодня так не создают. Политический класс был перевозбужден, но заметно трусоват и хотел патронажа. Люди спорили из-за слов, не рисковали столкнуться с новой жестокой реальностью.
Я чувствовал, что гражданское общество теперь не мое место. У моей биографии отнята актуальность. По насыщенности экспериментами и событиями жизнь удалась, но что с ней дальше делать? Стало скучно коллекционировать свое участие в великих событиях. Чтобы продолжать работу с историей, надо было поменять всю технику жизни.
В те дни Марк Печерский – старинный мой друг, политэмигрант, к которому я приехал в США после многолетнего перерыва, – спросил: «Ну что, какие у вас новые идеи?» Прямой вопрос семидесятника, все мы так разговаривали. Какие у меня идеи? Я не мог ответить! Это был момент истины – я вдруг понял, что выхожу из богатейшей исторической полосы идейно нищим. Мне под сорок пять, а с чем я иду? Я писал яркие статьи, считался известным публицистом, но для публицистики не было публики – публика разошлась выживать.
И еще раз случайное событие мне стало подсказкой – скандал с «Версией № 1». То был текст-гипотеза, составленный весной 1994-го в аналитическом управлении агентства Postfactum, о том, что в окружении Ельцина, возможно, готовят путч. Для моего агентства то была проходная гипотеза, каких много. Функция «версий» в том, чтоб наш корреспондент в кремлевском пуле проверил, есть ли за слухом что-то реальное или нет? Кто-то украл бумагу и в сотнях экземпляров разослал ее