Ханна — бедненькая испуганная Хэн, — ведь так продолжается уже не одну неделю: то Кирстен босиком пританцовывает по комнате, напевая себе под нос, шепча что-то, ступая на редкость тяжело для девушки, которая весит всего фунтов; то Кирстен становится вдруг такой открытой, и понятной, и очень похожей на себя прежнюю, она даже не иронизирует: «Слушай, по-моему, мне надо побыть одной, почему бы тебе не переехать — у Марни и Барбары есть свободное место, понимаешь, тебе было бы лучше с ними, слушай, Хэн, я не обижусь, я действительно не обижусь, если ты переедешь…»
Она не может усидеть за рабочим столом больше пяти минут, она вскакивает, она расхаживает по комнате, мурлычет что-то, тихонько напевает песенку, которую в школе никто не слыхал: «Фрэнки и Джонни любили друг друга, о, как же любили друг друга они», танцует по комнате, потому что она на взводе, хотя ничего и не курила, и сердце у нее колотится, точно кто-то кулаком лупит, стучит ей в грудь, и она чувствует, как эластичны вены во всем ее странно пульсирующем теле… «И Фрэнки предана Джонни, совсем как звезда небосводу» — у Хэллеков была пластинка с этой песенкой, ее пел старый негр, исполнитель блюзов, возможно из Нового Орлеана, Кирстен не знала наверняка, однажды ее пела Изабелла на музыкальном вечере в школе, — «И она убила любимого, потому что он предал ее», а что было дальше, об этом умалчивалось — арестовали ли Фрэнки и выслали или сочли, что она поступила правильно, тйк как Джонни заслуживал смерти.
В телеграмме, которую она пошлет Одри Мартене, будет сказано: «Мистер Хэллек не заслуживал смерти, а мистер Мартене заслуживает».
— Нет, — с досадой громко воскликнула Кирстен, — нет, это просчет, ничего не доверяй бумаге, ничего, что не зашифровано!
Девичьи годы Изабеллы, прошедшие у всех на виду и с такими успехами, отражены в альбомах, в письмах, лежащих в ящиках ее бюро, и в фотографиях, расставленных в рамках по ее будуару на Рёккен, 18, - это память об одержанных победах, любовные послания, высохшие и сплющенные бутоньерки, любительские и газетные снимки: «Изабелла де Бенавенте, дочь финансиста Луиса де Бенавенте», красивая, сияющая, которой, несомненно — несомненно! — уготован необычайный успех; среди всего этого Кирстен нашла (не раз находила, ибо было у нее такое занятие в детстве — перебирать мамины вещи, благоговейно, с трепетом, еще без возмущения, дождливыми вашингтонскими днями, когда нельзя было играть на улице, или в те чудесные дни, когда ее слегка лихорадило или она говорила, что у нее болит горлышко или «букашки бегают в головке», и тогда ей разрешалось не ходить в школу, она оставалась дома — единственный в доме ребенок) — не раз находила свидетельства побед Изабеллы в дни юности, внушительные свидетельства. Побед не миссис Морис Хэллек, а мисс Изабеллы де Бенавенте — девушки, вступившей в вашингтонский свет.
Кирстен решила не посылать второй телеграммы. Ведь это могло привлечь внимание к ее планам относительно Ника. Да и примет ли телеграфная компания слово «дерьмо»?.. Кирстен сомневалась. Если же написать «д…», это произведет совсем не тот эффект.
— Можешь переезжать, если хочешь, — сказала Кирстен, не глядя на Ханну. — Мне плевать. Ни к чему мне, чтобы ты совала всюду свой нос, и шпионила, и, черт побери, жалела меня.
Она наспех делала записи в своем дневнике секретным шифром. Ведь грандиозность ее планов требовала строжайшей тайны.
«Оуэн учинит суд над мамочкой, мне же достается Ник Мартене. Скоро предстоит выбрать оружие. (У мамочки ведь есть пистолет, не так ли? Она хранит его где-то в спальне? Или в сейфе? Я никогда его не видела, а Оуэн говорит, что это нелепица: отец никогда не разрешил бы держать пистолет в доме. Но мне кажется, я знаю, что он у нее есть. Кажется, знаю. Знаю.)»
Хорошенькая Ханна Вейл, которая будет изучать в Стэнфорде археологию и испанский, Ханна, которая второй ученицей окончит Эйрскую школу в 1980 году; Ханна, чей отец с 1955 года находится на дипломатической службе (в Афинах, Риме, Дамаске) и чья мать умерла от рака, когда Ханне было двенадцать лет (после шести операций за два года), — серьезная темноволосая девушка с высоким лбом, слегка выступающими зубами и низким забавным голосом, единственная подруга Кирстен в Эйрской школе.
— Мне ровным счетом наплевать, как ты поступишь, — буркнула Кирстен.
Она сидела по-индийски на своей смятой, несвежей постели, босая, с голыми ногами, в белых хлопчатобумажных трусах (несвежих — она уже неделю не трудилась их менять) и фланелевой сорочке без одной пуговицы.
— Я знаю, все ненавидят меня, — сказала Кирстен.
И напряглась в ожидании возражений.
А если возражений не будет?..
— Не глупи, Кирстен, — тотчас откликнулась Ханна. — Ты знаешь, что это неправда.
— Но мне наплевать, даже если и правда, — сказала Кирстен.
Она сидела неподвижно и смотрела на свои ноги. Грязные пальцы, грязные ногти. Придется привести себя в порядок перед поездкой в Нью-Йорк. Для Энтони Ди Пьеро.
От нечего делать нюхает у себя под мышками. Не очень приятно пахнет. Нет. И он это почувствует — уж он-то почувствует — на расстоянии нескольких футов. Надо будет сбрить волосы. Под мышками и на ногах. Она уже давно этим не занималась.
Осенью они вели долгие беседы, ночь за ночью. Ханна — лежа на своей кровати, Кирстен — лежа на своей и благодаря судьбу за то, что темно и что Ханна, которая ей нравится, не видит, как она сейчас уродлива — как искажено ее лицо от усилий сдержать слезы. (Особенно уродливым в таких случаях становился рот — она это заметила. Перекошенный и нелепый. Как у дедушки Бенавенте после удара. Но и глаза тоже — они вдруг сморщивались, делались маленькими, красными и беспомощными… испуганными. С тонкими белыми лучиками морщинок вокруг, которые Изабелла со своего лица убрала.) «Просто не знаю, что и делать, — шепотом говорила Кирстен, — не знаю, как жить: мне теперь, прежде чем шагнуть, приходится думать, какую вперед поставить ногу, или как чистить зубы, или как есть… и зачем надо есть… и почему то или иное важно. Всё как во сне. Нереально. Я не чувствую связи между вещами. Не помню, как все было. Не должен он был умереть. Если с ним случился инфаркт и кто-то ехал сзади по дороге, они могли бы вызвать «скорую помощь», возможно, могли бы вытащить его из машины и не дать ему потонуть, и сейчас он не был бы мертв, он был бы жив, я не знаю, что это значит — быть мертвым, не знаю, где он, я все вижу его в этом болоте, в машине, чувствую вкус воды и тины, и мне снится, как я вытаскиваю его… я так отчетливо вижу его волосы… плавающие по воде… я вижу это… должно быть, я там была».
А Ханна рассказывала о смерти своей матери. Нескончаемые страдания. Операции, надежда, опасения. Кирстен внимательно слушала. Слушала, прикусив нижнюю губу. Первый диагноз… рентген… биопсия… операция… химиотерапия… вторая операция… третья операция… Ханна говорила тихо, ровным голосом. Глаза у нее наверняка широко раскрыты, она не моргая смотрит в угол, на потолок. (Туда, где сгустилась тень. Кирстен тоже смотрела в тот угол — так было легче.) «Смерть, — сказала Ханна, и голос у нее задрожал, — такая штука, что о ней ни говори, все кажется не так. Нет для нее подходящих слов. А я так любила маму, мне все время ее не хватает, не хватает каждый день, я даже говорю с ней, но объяснить этого не могу, и я не знаю, как говорить с тобой о ней — мне как-то стыдно».