грубеют и превращаются в зверей. Их бедные души изнемогают под тяжестью плоти; кажется, будто природа околдовала их, подобно волшебнице Цирцее.[205] Тогда человек отворачивается от них и не хочет признать, что у них есть душа. Лишь ребенок инстинктивно, сердцем чует ее в этих отверженных существах, он разговаривает с ними и даже задает им «вопросы. И животные слушают, откликаются, они любят детей.
Животные! Кто заглянет в таинственный мрак их душ, в мир смутных грез и немых страданий? Несмотря на отсутствие речи, эти страдания зримы: животные ясно дают понять, когда им больно. Вся природа протестует против варварского отношения к ним людей, которые не признают своих младших братьев, унижают и мучат их. Природа обвиняет людей перед лицом того, кто создал и тех и других.
Взгляните без предубеждения, какой у — животных кроткий и задумчивый вид, какую явную привязанность к человеку питают наиболее умные из них. Разве не похожи они на детей, развитию которых помешала какая то злая фея, на детей, оставшихся в колыбели, чьи робкие, боязливые души находятся в наказание за какую то вину под временным заклятием? Тяжелое впечатление производит это колдовство: ведь существа, принявшие эту несовершенную форму, зависят от всех окружающих, словно усыпленные. Но именно потому, что они подобны усыпленным, для них открыт доступ в страну грез, о которой мы не имеем понятия. Нам виден светлый лик мира, им — темный, и кто знает, который обширнее?[206]
На Востоке продолжают верить, что у животных есть душа, спящая пли заколдованная. Средневековье тоже пришло к этой мысли; ни религии, ни философии не удалось заглушить голос природы.
В Индии, более древней, чем мы, традиция всеобщего братства лучше сохранилась. Эта традиция запечатлена в начале и в конце двух великих священных индусских поэм — Рамаяны[207] и Махабхараты,[208] гигантских пирамид, перед которыми должны почтительно склониться все поэты Запада. Когда вы устанете от вечных споров, раздирающих Запад, советую вам вернуться к вашей праматери, великой античности, столь благородной и любвеобильной. Любовь, смирение, величие — все это вы найдете в ней, все это сплетется в чувстве столь естественном, столь чуждом мелочного высокомерия, что о смирении тут даже неловко говорить.
За свое мягкосердечие Индия была щедро одарена природой. Сострадание — вот один из даров. Первый индийский поэт видел двух порхающих голубков, восхищался их грацией, их любовной игрой. Вдруг один из них упал, пронзенный стрелой... Поэт заплакал; его жалобные вздохи раздавались в унисон биениям его сердца. Он непроизвольно уловил их равномерный ритм, и вот полились ручьи поэзии... С тех пор парочка мелодично воркующих голубков, увековеченных в стихах, любит друг друга и облетает всю землю (Рамаяна).
Благодарная природа наделила Индию и другим даром — плодородием. В награду за любовь и почитание природа с помощью животных многократно умножила жизненный клад, необходимый для обновления земли. Там почва никогда не истощается. Несмотря на войны, эпидемии и всякие беды, вымя священных коров не иссякает; молочные реки всегда текут по этой стране, благословенной и за доброту ее жителей, и за их ласковое отношение к низшим существам.
Высокомерие разрушило трогательный союз, связывавший некогда людей с самыми обездоленными из божьих созданий. Это не прошло безнаказанно: земля возмутилась и отказалась давать пропитание бессердечным народам.
Исполненные гордыни, Греция и Рим пренебрегали природой. Для них существовало только искусство, они ценили лишь его. Надменному античному миру, который поклонялся лишь возвышенному, как нельзя лучше удалось уничтожить все остальное. Прочь с глаз все, что кажется низким, неблагородным! Не стало животных, так же как и рабов. Освободившись от тех и других, Римская империя превратилась в величественную пустыню. Земля, чьи силы все время расточали, не восстанавливая, сделалась кладбищем, уставленным мраморными монументами. Города еще красовались, но деревни исчезли. Всюду цирки, триумфальные арки, но ни хижин, ни землепашцев... Великолепные дороги ожидали путников, которые перевелись; по огромным акведукам вода продолжала течь к замолкшим городам, где больше некому было утолять жажду.
Лишь в одно сердце задолго до этого упадка закрались сожаление, грусть о том, что угасало. Лишь один человек в годину опустошительных гражданских войн, когда гибли и люди и животные, оплакивал в своей бескрайней печали судьбу трудолюбивых волов, залог плодородия древней Италии. Он посвятил этой гибнущей породе животных вдохновенную песню.[209]
Глубокомысленный и нежный Вергилий! Я был вскормлен им, он словно баюкал меня на коленях, и я счастлив, что он снискал такую исключительную славу, дань его милосердию и душевной теплоте. Длинноволосый мантуанский крестьянин, застенчивый как девушка, он был, сам того не зная, настоящим верховным жрецом, авгуром на грани двух миров, двух эпох, на середине исторического пути. Индиец по любви к природе, христианин по любви к животным, этот простой человек воссоздал в своем непомерно большом сердце весь огромный, прекрасный мир, из которого не изъято ничто живое, между тем как другие допускали в этот мир только избранных.
Хотя христианство и проповедовало дух кротости, но оно не возродило былого союза. Оно унаследовало от иудейской религии предубеждение против природы. Евреи, наученные горьким опытом, боялись слишком полюбить эту подругу человека, они избегали природы, проклинали ее. Христианство, сохранив тот же страх перед природой, бесконечно отдалило животную сущность от человеческой и принизило ее. Оттого что евангелистов сопровождали символические звери,[210] от бездушного аллегоризма агнца и голубя[211] униженное положение животных не изменилось. Их не коснулось благословение Нового завета; спасение не снизошло на самые смиренные, самые кроткие божьи создания. Богочеловек умер не за них, а за людей. Поскольку им не уготовано было спасение, они остались вне законов христианства, как язычники, нечистые и зачастую подозреваемые в пособничестве злу. Разве Христос, по евангелию, не позволил бесам вселиться в свиней?[212]
Какие только ужасы, связанные с дьяволом, не мерещились людям в течение средних веков? Призрак невидимого зла, наваждения, нелепые кошмары... Все это придавало жизни такой странный, причудливый оттенок, что она на каждом шагу вызывала бы у нас смех, если бы не сознание, что она была печальна до слез. Кто тогда сомневался в существовании дьявола? «Я его видел!» — заявлял император Карл.[213] «Я видел его!» — подтверждал Григорий VII.[214] Епископы, избиравшие пап, монахи, всю жизнь проводившие в молитве, твердили, что дьявол — рядом, у них за спиной, что они ощущают его присутствие денно и нощно... И скромный труженик полей, которому намозолило глаза изображение дьявола в виде зверя на церковных вратах, страшился,