колонки в ванной. Газа тогда не было. Его поставки, прерванные войной, возобновились позднее.
Беда миновала, страх прошёл, и Вовка забыл за суетой про эти запалы. Но вот через какое-то время газ дали, и пожилой сосед по коммуналке отправился мыться. Он включил колонку, наполнил ванну, а когда намылился, раздался большой ба-бах! Старик выскочил голый, в мыле и саже.
Шли годы, мы взрослели, я уже учился в художественной школе. У Вовки со школой ладу не было; он много пропускал, всё страшно запустил и наконец бросил школу, кажется, не закончив восьмой класс. Какое-то время он болтался без дела, но потом устроился на метрополитен учеником электрика. Это дело ему нравилось, он почувствовал себя в родственной атмосфере, к тому же у него появились собственные деньги, и это примирило с ним его семейство. Родители его уважали, не вмешивались в его жизнь и не лезли в его отдельную шестиметровую комнату.
Эта шестиметровка стала своеобразным мужским клубом. И её неприкосновенная отдельность, и обаяние хозяина оказались привлекательными для множества приятелей Володи. Тут спокойно курили, развалясь на его лежанке, и непринуждённо беседовали часами разные люди. Здесь царило чувство свободы, неподнадзорности и дружества, царило вот это самое «чувство чердака».
О чём мы говорили, не могу вспомнить. Наверное, обо всём, что могло интересовать и волновать юношей послевоенных лет. Обо всём, кроме политики. Среди завсегдатаев шестиметровки были, как я, соседи по нашему ведомственному дому, знакомые соседей, знакомые знакомых. Помню толстого армянина из соседнего дома, к которому мы относились несколько иронично из-за его излишнего интереса к коммерции; какое-то время нас посещал молодой студент-юрист «белый Коля», альбинос с бесцветными волосами и красными глазами. Он был весьма по-взрослому рассудителен.
Приходили двое сыновей финансового начальства. Это были ребята из весьма обеспеченных семейств, так называемая золотая молодёжь. Часто появлялся юноша в форме службы госбезопасности. Этот только улыбался, но о себе ничего не рассказывал. При нём разговор становился сдержанным.
Часто приходил Шурик Колесников — сын полка. О нём — чуть подробней.
Во время войны этот подросток с характером авантюриста сбежал на фронт и стал там сыном полка. Судя по его рассказам, он в боях не участвовал, а состоял при частях, как забавный котёнок. Больше всего его интересовали знаки боевых наград. Вернулся он в 1945 году загорелым пятнадцатилетним ефрейтором с целым иконостасом орденов и медалей на груди. Откуда он их взял — неизвестно. Наградных документов у него не было. О дальнейших его «подвигах» я расскажу в другом месте.
С какого-то времени и Коля Рожнов стал здесь появляться.
Я жил по соседству. В нашей коммуналке было четыре семейства. Мы впятером занимали шестнадцатиметровую темноватую комнату. Атмосфера у нас дома всегда была напряжённая. Во время учебы в МСХШ мне негде было заниматься — у меня просто не было места. Мама шила. У неё вечно торчали заказчицы, и во время многочисленных примерок меня высылали за дверь. Свои композиции я вынужден был сочинять ночью на кухне, а днём, после школы, я досыпал. К сестре приходила учительница музыки. Хотя моя сестра не давала повода считать её музыкально одарённой, родители учили её музыке по традиции.
Поэтому я не любил находиться дома, и в любой свободный час мчался в соседний подъезд к Шарыгину.
Пьянства в шестиметровке не было, но однажды, в 1947 году, когда Москва праздновала свой 800-й день рождения, наш изобретательный хозяин накануне торжеств изготовил при помощи дрожжей знатную брагу. Ночью бидон с этим зельем даже бабахнул у него под лежанкой. Однако тем, что в нём осталось, мы угостились вечером после долгого гуляния по торжествующей Москве. Результат был таков: после головокружительной эйфории наступило чудовищное похмелье, больше похожее на тяжёлое отравление. Меня рвало всю ночь и весь следующий день. Я судорожно пил из-под крана и тут же отдавал выпитое. Под конец рвать было уже нечем, но рвотные конвульсии сотрясали меня ещё несколько часов. Наконец я заснул. Мой папа при сём присутствовал. Видя мои страдания, он перестал меня ругать и наблюдал с молчаливым сочувствием.
Этот случай сыграл в моей жизни положительную роль, привив мне стойкое многолетнее отвращение к спиртному, но это не отвадило меня от посещений шарыгинской шестиметровки.
Вскоре и Шарыгин, и Рожнов почти одновременно пошли по призыву в армию. Володя — в Подмосковье, Коля — в Калининград. Мужской «клуб» на пару лет закрылся.
В моей молодости был и другой «клуб». Ученики МСХШ часто собирались у Гали Мандрусовой. Отец её, художник-дизайнер, рано умер. Мать, Евдокия Семёновна Буланова, тоже художница-график, занималась созданием почтовых марок. Это было гостеприимное семейство. Мы, одноклассники Гали, чувствовали себя там весьма свободно. Нам всегда были рады. Наша группа была немногочисленна, да и являлись мы обычно неполным составом. Кроме меня здесь бывали Сева Мухин, Лёва Тюленев, Гриша Дервиз и ещё кое-кто.
Евдокия Семёновна как бы равноправно входила в нашу компанию, всегда была в курсе наших дел, и порой мы пользовались её советами. Свою работу она, не скрывая, делала при нас. Правда, это была узкоспециализированная деятельность, статья дохода, средство к существованию. Большим искусством и сама художница её не считала и демонстрировала неохотно и только по просьбе.
В этом доме нас держала атмосфера доброжелательности, интеллектуальности, простоты общения и лёгкая влюблённость в нашу соученицу.
Мы делились впечатлениями от выставок, театральных постановок, кинофильмов того времени, прочитанных книг. И тот и другой «клуб» были мне полезны.
Я благодарен судьбе и считаю, что я как личность стал тем, кем я являюсь, в том числе и благодаря этим двум «клубам».
Однажды я случайно оказался на даче у Иры Лавровой. Её отец и его приятели стали читать по памяти некие стихи. Они знали их уйму.
Читали они, явно соревнуясь друг с другом, кто больше помнит. Это была поэзия их юности. Стихи лились сплошным потоком без перерывов. Что они читали, я не знал. Они не объявляли авторов, полагая, что слушатели в курсе дела.
Я был заворожён. Много позднее я, вспоминая тот вечер, понял, что там звучала поэзия Серебряного века: акмеисты, футуристы и ранние стихи советских поэтов (1920-х годов).
Нам на уроках литературы давали только позднего Маяковского, «Двенадцать» Блока, а Есенин был под запретом.
Я понял тогда, каким богатством нас обделили.
Сан Саныч
Шурик Колесников, сын приятельницы Фёдора Гавриловича, приходил вместе с матерью в гости к Шарыгиным. Он был на несколько лет моложе меня, но отличался исключительной активностью и авантюрностью.
В 1944 году