А потом Олаф меня спросил:
— Ты уже спала с кем-нибудь?
Но прежде чем я успела ответить, он снова пустил дым мне в лицо и принялся откровенничать дальше:
— У меня однажды были сестрички-двойняшки, четырнадцать лет, один вечер с блондинкой трахаюсь, другой с брюнеткой. Надо надеяться, они, когда вырастут, будут такие же красивые, как ты. Но я с девчонками больше не сплю. Вот ты сама посуди: если склеить два листа бумаги, а потом пытаться отрывать — один ведь обязательно порвется, потому что к другому слишком сильно прилипнет. Вот так же с мужчиной и женщиной. У мужчины есть торчок, у женщины дырка. Торчок ты, конечно, вынешь, но женщина, хоть чуть-чуть, все равно неминуемо к нему приклеится.
Двери распахнулись, вошла монашка, злобно уставилась на сигареты в наших руках, потом ушла.
Олаф встал и сказал:
— Спасибо тебе, что меня выслушала. Ты не поверишь, но я, пожалуй, пойду спать. — После этих слов и его тоже проглотили дверные створки.
На следующее утро с последними двумя марками в кармане я прилетела в Берлин и отыскала в своем томике Кафки телефон друга Атамана по имени Бодо.
— Бодо в университете, — сообщил мне девичий голос. — Я знаю, вы Атаманова приятельница, Бодо мне про вас рассказывал. Вы Берлин знаете?
— Я знаю ресторан «Ашингер», где кормят гороховым супом, это неподалеку от вокзала «Цоо».
— Стойте там, мы за вами приедем. Меня Хайди зовут.
У Хайди оказался сильно выпирающий подбородок; увидев меня, она захихикала. Бодо, при довольно хилом телосложении, отличался массивной головой и огромными синими глазищами. Он несколько раз махнул ресницами, потом сказал:
— Я уже позаботился о жилье для вас у одной старушки, вообще-то на окраине, но метро совсем рядом. Чем вы собираетесь в Берлине заняться?
— Мне надо заработать денег, а потом поступить в театральное училище.
— Сегодня и завтра можете переночевать у моего дедушки, он старый социал-демократ, к тому же почти слепой.
О себе Бодо сообщил:
— Я состою в Социал-демократическом студенческом союзе, СДСС. Знаете, вообще-то я немец, но немцы мне неприятны. Всякий немец косится на соседа и думает: тот живет лучше меня.
У дедушки Бодо оказалась только одна комната, в которой он уже почивал на кровати. Бодо сказал ему:
— Вот, дедушка, привез тебе турецкую султаншу.
У дедушки были очень пышные усы. В комнате было темно. Он потеребил себя за ус и изрек:
— Жил в дому сапожник бедный, свет в лампадке очень бледный.
Бодо рассмеялся и пояснил:
— Это он не сам придумал, это Бюхнер, немецкий писатель, сочинил, еще шестилетним мальчонкой.
Бодо и Хайди разложили кушетку, приготовив для меня вполне приличное ложе.
— Я внизу живу, — сказал Бодо. — Завтра поищем тебе работу. Так что до завтра.
Оставшись наедине со старым, полуслепым дедушкой, я тут же улеглась на кушетку.
— Ты что, правда турецкая султанша?
— Нет, что вы, я социалистка.
Старик стал вспоминать:
— Я тогда свои бутерброды в рабочую газету заворачивал и в обеденный перерыв, развернув, тайком почитывал. «Хайль Гитлер!», конечно, все были обязаны говорить, и руку вскидывать, ну, я правую-то руку вскину, а левую, в кармане, в кулак сжимаю. Дай-ка мне руку.
Я встала, подошла к старику и подала ему руку. Он подержал ее несколько минут, потом выпустил, поднес ладонь, в которой держал мою руку, к носу и так заснул. Ночью в комнате этого немощного, почти слепого старика мне удалось, наконец, подумать о Хорди. Все мгновения, что мы были вместе, снова и снова проплывали перед моими глазами, и в эту ночь я поняла, что он на всю жизнь останется моей большой любовью. Я сказала себе: «Ты так хотела избавиться от своего бриллианта, ну почему ты не оставила его у Хорди в Париже?» И поскольку я на себя за это страшно сердилась, перед моим мысленным взором Хорди остался теперь один. Я следила за каждым его движением: как он ищет очки, как набрасывает плащ на одно плечо, как сидит за столом и пишет стихотворение. Я нарочно изымала саму себя из картин своих воспоминаний и увеличивала образ одного Хорди, как вырезают чей-то портрет из общей фотографии. Всю ночь не сомкнула я глаз и на рассвете твердо знала: теперь уже никто его у меня не отнимет. Только после этого я уснула. Наутро появился Бодо, принес свежие булочки, его полуслепой дедушка намазывал для меня на эти булочки конфитюр.
— Ешь, султанша моя турецкая, ешь, — приговаривал он.
Бодо раскрыл газету и стал изучать раздел объявлений с предложениями работы. Потом сказал:
— В отель «Берлин» требуются горничные.
И поехал со мной в отель «Берлин». Вскоре выяснилось, что уже на следующий день я могу приступить к работе.
— А теперь мы поедем в кафе «Штайнплац», — объявил Бодо. — Кафе «Штайнплац» — это центр студенческого движения. Там все встречаются. Там и кино есть, можно лучшие фильмы смотреть. Ты знаешь фильмы Эйзенштейна, Годара, Александра Клюге?
— Нет, я в Берлине вообще в кино не была.
Бодо изрек:
— Кино — это единственный общий язык всех людей на нашей планете.
Мы добрались до кафе «Штайнплац». В кино шел фильм Годара «Китаянка». Мы пили кофе, и Бодо рассказывал мне о студенческом движении. Почти каждое его предложение, словно знаками препинания, сопровождалось взмахом ресниц. А говорил он вот что:
— Мы, студенты, протестуем, провоцируем, свистим, мы восстаем против узколобых профессоров — идиотов и против реставрации германской системы образования. Мы осуждаем Великую коалицию в Бонне, войну во Вьетнаме и диктатуру черных полковников в Афинах. Ректор Ханс Иоахим Либер утверждает, что наши сидячие забастовки имеют отчетливый фашистский привкус. Так немцы испокон веков норовили весь левый фланг политической мысли у себя ампутировать. Этот Ханс Иоахим Либер на вопрос журналистки, стал бы он баллотироваться в ректоры, если бы знал о предстоящих студенческих выступлениях, ответил: «Это каким же надо быть мазохистом! Нет, нет и еще раз нет!» Но сам-то он просто настоящий садист. Запретил нам проводить праздник первокурсника. Но ничего, зато мы в Берлине провели сбор денег в пользу Вьетконга и участвовали в уличных демонстрациях против американского вмешательства во Вьетнаме. Вместо праздника мы просто вышли на улицу. А в прошлую среду, когда бундес — президент Генрих Любке по случаю стадвадцатипятилетия Свободного университета Берлина явился к нам вручать орден «За заслуги», мы его встретили свистом, кричали: «Лучше дай денег на Вьетконг!» Его сопровождал Эрнст Лэммер из ХДС, так он только пальцем у виска покрутил и заорал: «Вы что тут все, перепились?» Но, с другой стороны, ты посмотри на СДПГ. Их человек Герберт Венер пару месяцев назад, увидев на Курфюрстендамм нашу демонстрацию, спросил у своих попутчиков, наши своими ушами слышали: «Скажите, что, весь Берлин такой зверинец?» А у студентов, которые в Далеме в общежитии живут, даже своего кабачка студенческого нету, там не продохнуть от шикарных вилл этих так называемых «традиционных социал-демократических избирателей». Ихним причесанным пуделям-медалистам разрешается там гадить на любом углу, а попробуй-ка наш брат студент там где-нибудь пописать — знаешь, что будет? Берлинский шеф ХДС Франц Амрен, тот вообще про студенческое движение высказался знаешь как? «Последствие духовной остеомаляции», или, проще говоря, размягчение костей в мозгу. Так и СДПГ почти слово в слово то же самое повторяет! Наш Социал-демократический студенческий союз вынужден работать на каком-то вонючем чердаке на Курфюрстендамм. Двумя этажами ниже нас похоронное бюро, там на двери написано: «Погребения на любой вкус». А двумя этажами над ними, значит, располагается наш студенческий союз, и у нас на двери написано: «Всякий мятеж оправдан». Ты Дучке знаешь? Знаешь, что он вообще не курит? На Востоке он был членом католической молодежной общины, за три дня до возведения стены перебрался к нам, на Запад. У него жена американка, студентка, теологию изучает, он ее Гретхен зовет. Дучке говорит: «Коммуна — это новая форма свободы, наша стратегическая цель — превратить весь Берлин в рассадник коммун». Сейчас уже два направления образовалось, чтобы теорию Дучке на практике опробовать. Одни работают в том направлении, чтобы подготовить все общество к необратимости грядущих перемен. Второе направление — это так называемые «жуткие коммуны». Они на практике ищут эти новые формы свободы, что означает ликвидацию всех частных межчеловеческих отношений, в том числе и любовных. Знаешь ли ты, что все студенчество подразделяется теперь на два вида? Одних пресса называет «студенческий вариант оборванцев», зато вторая группа не признает битловских патл, они всегда чистенько вымыты, аккуратно одеты и причесаны, но все теории общественного развития знают назубок, от Маркса до Маркузе, — эти ведут здоровый образ жизни, купаться ходят, походы организуют. Однако неважно, кто как одевается и причесывается, главное — все мы хотим ликвидировать авторитарные общественные проявления как в обществе в целом, так и в системе образования в частности, все мы хотим реальной практической демократии. А за это шпрингеровская пресса клеймит нас «мобилизованным студенческим сбродом» и утверждает, будто все наше студенческое движение финансируется из-за стены самим шефом СЕПГ Вальтером Ульбрихтом.