Я устал, устал как никогда в жизни. У меня едва хватило воли, чтобы выбраться из кресла, в которое я провалился слишком глубоко. И как же медленно я прошел мимо лиц, что, казалось, находятся так далеко от меня! Куда я отправился? Хотел еще выпить? Взять еще один деликатес с праздничного стола? Что так сильно тянуло меня прочь из этой комнаты?
Казалось, даже секунды не прошло, как я пришел в себя и понял, что иду по мглистой улице. Туман напоминал непроницаемые белые стены вокруг, узкие коридоры, ведущие в никуда, и комнаты без окон. Довольно скоро я понял, что дальше идти не могу. И в то же мгновение заметил стаю рождественских огоньков — их лампочки сияли в тумане. Но что они означали и почему вдруг показались мне настолько ужасными? Почему умиротворяющее видение туманного чуда, которое перенесло меня в воображение детства, сейчас таким страхом поразило мой разум? Я не любил эти цвета: это не мог быть тот самый дом. Но нет, это был он, а в окне стояла его хозяйка, и ее тонкое улыбающееся лицо почему-то казалось неправильным.
А потом я вспомнил: тетя Элиз давно умерла, а ее дом в соответствии с завещанием разобрали по кирпичику.
— Дядя Джек, проснись, — рядом раздались молодые голоса, хотя технически, как единственный ребенок в семье, я не мог быть их дядей.
Если точнее, я — самый старший член семьи, который задремал в кресле. Сейчас сочельник, и мне нечего выпить.
— Мы будем петь рождественские гимны, дядя Джек, — сказали голоса.
А потом они ушли.
Я тоже ушел, забрав пальто из спальни, где оно лежало, похороненное в общей могиле под десятками курток. Остальные гости пели песни под бренчание гитар. (Мне нравился их металлический тембр, потому что он ничем не напоминал густые, гнилостные вибрации церковного органа, на котором давным-давно играла тетя Элиз.) Пренебрегая ритуалами прощания, я выскользнул на улицу через дверь в кухне.
Я покинул рождественскую семейную встречу так, словно меня ждало важное деловое свидание, о котором я то ли не знал, то ли позабыл. Я так много помню из прошлого — и неудивительно, ведь моя жизнь была однообразной и одинокой, — но вот события прошлого вечера исчезли начисто. Мой разум шалил, а сон, который я видел раньше, наверное, перешел в тот, что пригрезился мне дома, хотя я даже не помню, как вернулся. Лишь одно врезалось в память, словно произошло наяву: как я стою перед дверью давно не существующего дома, а она открывается медленно и величаво. А потом оттуда появляется рука и хватает меня за плечо. И какой ужас я почувствовал, когда увидел эту широкую разверстую улыбку и услышал слова: «Счастливого Рождества, старина Джек!»
Как же приятно было увидеть старого друга, когда он вернулся ко мне! Он постарел, но так и не вырос. А я наконец заполучила его, заполучила со всеми мыслями и милыми картинками в разуме. Плачущие демоны, навеки проклятые души, вышли из тумана и забрали его тело. Теперь он с ними. Но я схоронила для себя лучшую часть: все его прекрасные воспоминания, все те замечательные времена — дети, подарки, цвета тех ночей! Как ни крути, теперь они мои. Расскажи нам о прошлых годах, старина Джек, о годах, что я сейчас забираю у тебя, — годах, с которыми теперь могу играть, как мне вздумается, словно с детскими игрушками. Как же здорово, как прекрасно поселиться в мире, где всегда стоит мертвецкая ночь, живая от света, от гирлянд и огоньков! И где всегда, во веки веков, будет канун Рождества.
Утерянное искусство сумерек
(перевод Н. Кудрявцева)
I
Я нарисовал их — попытался, по крайней мере. Маслом, акварелью, даже набросал на зеркале, которое поместил так, чтобы в нем вновь запылал жар оригинала. И всегда абстрактно. Никаких реальных солнц, тонущих в весенних, осенних, зимних небесах, никакой сепии, света, спускающегося над избитым горизонтом озера — даже того самого озера я не изобразил, хотя и люблю смотреть на него с большой террасы моего огромного старого поместья. Но мои «Сумерки» сделаны в абстрактной технике не только для того, чтобы отстраниться от суеты реального мира. Другие художники-абстракционисты говорят, что на их полотнах нет ничего из жизни: это полоса йодисто-красного — лишь полоса йодисто-красного цвета, а эти матово-черные брызги — лишь матово-черные брызги, и все. Но чистый цвет, чистые ритмы линий и объемов, чистая композиция значат для меня куда больше. Другие лишь видят драмы в формах и оттенках, я же — и не стоит слишком упорно настаивать на этом — был там. Мои сумеречные абстракции представляют какую-то иную реальность: пространство с дворцами теплых и печальных цветов, которые стоят на берегах морей, искрящихся узорами под мрачно сияющими пятнами неба; пространство, где наблюдатель присутствует лишь формально, неосязаемой сущностью, свободной от плотской субстанции, становясь подлинным обитателем абстракции. Но сейчас все это лишь воспоминание. То, что по моему замыслу должно было продлиться вечно, исчезло в мгновение ока.
Лишь несколько недель назад я сидел на террасе, наблюдая за тем, как осеннее солнце спускается в вышеупомянутое озеро, и беседовал с тетей Т. Ее каблуки приятно и глухо протопали по желтовато-серым плитам. Седая, она была одета в серый костюм, большой бант бился о ее двойной подбородок. В левой руке она держала аккуратно вскрытый длинный конверт, а в правой — письмо, сложенное как триптих.
— Они хотят видеть тебя, — сказала она, взмахнув листком. — Они хотят приехать.
— Не верю, — ответил я и скептически отвернулся, наблюдая за тем, как солнечный свет тянется по обширному лугу перед нашей старой развалиной, в которой мы, кажется, жили уже веками.
— Хотя бы письмо прочитай, — настаивала она.
— Не могу. Оно же на французском.
— Ты врешь — у тебя книгами на французском вся библиотека завалена.
— Это книги по искусству. Я только иллюстрации разглядываю.
— Любишь картинки, Андрэ? — спросила она своим солидным и ироническим тоном. — У меня есть картинка для тебя. Вот она: они собираются приехать сюда и остаться так долго, как пожелают. Им нужно твое разрешение. Целая семья: два ребенка, и в письме еще упоминается незамужняя сестра. Они приедут из Экс-ан-Прованса и во время путешествия по Америке хотят увидеть единственного кровного родственника, живущего в Штатах. Картина тебе ясна? Они знают, кто ты и, что более серьезно, где ты живешь.
— Я удивлен, что они вообще решили посетить нас, ведь это же они…
— Нет, не они. Это родственники по линии твоего отца. Дювали, — объяснила она. — Они о тебе все знают, но говорят, — тут тетя Т. на секунду сверилась с письмом, — что они sans préjugé[17].
— От щедрости этих тварей у меня кровь стынет в жилах. Двадцать лет назад они сделали то, что сделали, с моей матерью и теперь имеют наглость — наглость! — говорить, что у них нет предрассудков.
Тетя Т. предупредительно хмыкнула, чтобы я замолчал, так как на террасе появился Ропс с подносом, на котором стоял изящный бокал. Я прозвал его Ропсом, так как от него, как и от картин его тезки-художника[18], меня всегда пробирала замогильная дрожь.