Все это произошло еще до революции 1905 года, но в исторической перспективе с ней совпало. Корни нового восстания крылись не в Литве и не в Польше — его породила развивающаяся Россия, судьбоносные изменения в сознании, подготовленные несколькими поколениями западников и радикалов, ускоренные постыдным поражением в японской войне. Но и Литва, и Польша превратили 1905 год в часть своей истории. Вильнюс немного отстал от Варшавы и Лодзи — хотя бы потому, что восстание было рабочим, а индустрии в «Северо-Западном крае» не хватало, но в деревнях студенты-вильнюсцы разгоняли царскую администрацию, закрывали русские школы, даже создавали вооруженные отряды, как в 1863 году. Осенью царский манифест объявил свободу слова, печати и собраний; через полтора месяца, 4-5 декабря, литовцы созвали две тысячи представителей из всех приходов и волостей в свою бывшую столицу и назвали их съезд Великим вильнюсским сеймом. Приезжие не без труда поместились в новом городском зале, шикарном, но несколько безвкусном, который недавно был построен недалеко от Остробрамских ворот, рядом с монастырем василианцев. Инициатором Сейма и одним из председателей был Басанавичюс, демократическую партию возглавлял вильнюсский адвокат Антанас Сметона, один из самых красноречивых проповедников новой этнической Литвы, говорящей на литовском языке.
Сейм предложил игнорировать чиновников и законы действующей власти и заявил, что правительство России в Петербурге — главный враг литовского народа, точнее говоря, всех народов империи. Сам он фактически превратился почти в литовское государственное учреждение — первое за последние сорок, если не сто двадцать лет, да еще работающее не в подполье. Представители потребовали автономии Литвы с парламентом в Вильнюсе, который будет выбран общим, равным, прямым и тайным голосованием, с равными правами для мужчин и женщин, всех наций и вероисповеданий. Впрочем, настроение сейма было этноцентристским, все его участники побуждали распространять литовский язык и литовское просвещение, представляли себе будущую автономную Литву как литовское государство, в котором поляки и другие народы будут меньшинствами.
Решения сейма если и удалось выполнить, то в очень малой степени. Вскоре правительство подавило революцию в Москве, Петербурге и на окраинах, а большинство ее деятелей оказались в эмиграции или тюрьмах. Но одно достижение 1905 года оказалось неотъемлемым — запрещенные языки и народные традиции вышли на поверхность. Уже не запрещалось публично говорить ни по-польски, ни по-литовски, опять открылись легальные школы на этих языках. В очередной раз оказалось, что литовский язык преобладает только на запад от Вильнюса, а на востоке на нем говорят разве что несколько островков. В самом городе явно доминировали поляки. Но культурное возрождение обоих народов происходило параллельно, и литовцы Вильнюса пытались обогнать поляков хоть на шажок. Первая легальная польская газета города «Kurier Litewski» вышла через год после «Вильнюсских новостей»; товарищество польских художников основали тоже на год позже литовского; постоянный польский театр учредили тогда, когда литовцы уже поставили в ратуше трагедию, а в городском зале — оперу. Только Литовское научное общество, в котором председательствовал Басанавичюс, создали практически одновременно с польским Обществом друзей науки, в 1907 году. Разумеется, польские учреждения были более солидными, но литовцам надо было подчеркнуть, что Вильнюс — прежде всего их столица, а не чья-нибудь еще. У поляков было множество культурных центров, гораздо более оживленных, чем Вильнюс — Варшава, Краков и так далее; у литовцев был только один настоящий исторический центр, как бы ни превозносили «город Палемона» Каунас. Об этом с самого начала говорил Сметона, чья газета «Вильтис» («Надежда») ставила целью сделать город и окрестности чисто литовскими.
В Центральной Европе, конечно, подобные случаи встречались с избытком. Украинцы соперничали с поляками во Львове, латыши с немцами в Риге; но такого многостороннего и многогранного соперничества, как в Вильнюсе, надо было поискать. Белорусы тоже считали город своей национальной столицей и, на первый взгляд, могли преуспеть скорее, чем литовцы, поскольку в окрестностях жили именно они, а кроме того, и в городе их было больше. До самого начала двадцатого века им все еще не хватало национальной определенности: жители нищих и архаичных белорусских деревень вообще об этом не заботились, а интеллигентов — таких как Багушевич — было слишком мало, дабы создалась «критическая масса» для филологической революции. Но все это резко изменилось после 1905 года. Стало выкристаллизовываться последнее в Европе национальное движение — такое же энергичное и гордое, как литовское, или как романтические движения полвека назад, во времена «Весны народов». Социалист, революционер и масон Антон Луцкевич основывал в Вильнюсе белорусские газеты. Почти все номера первой из них были конфискованы, вторая продержалась десять лет и сыграла, может быть, даже большую роль для белорусов, чем «Аушра» Басанавичюса для литовцев. Рано умерший Иван, брат Антона, археолог и этнограф, положил начало коллекции вильнюсского белорусского музея. Вокруг газеты Луцкевича собралось несколько отцов-основателей будущего народа — историков, филологов, поэтов. Пока что для них важны были не политические, а просветительные цели: надо было изучить и упорядочить белорусский язык, из конгломерата диалектов превратить его в орудие литературы и науки, отделить прошлое Белоруссии от прошлого России, Польши и Литвы, собрать древние русинские рукописи, иконы, церковную музыку и назвать все это началом особой культуры, не польской и не русской. Одним словом, надо было добиться того, чтобы белорусов признали как самостоятельную группу, с такими же правами, как у других — чтобы они, по словам их первого поэта Янки Купалы, начали «людьми зваться». Дальнейшее было не столь ясно: если все пойдет хорошо, можно будет подумать о восстановлении Великого княжества — по-видимому, вместе с литовцами, но при главенстве белорусов (ведь официальным языком княжества был русинский).
Еще раз разошлись исторические мифы. Если литовцы искали свои корни в балтийской языческой древности, то белорусы полагали, что Средние века Литвы были славянскими, а все почитаемые Басанавичюсом и другими правители — отнюдь не литовцы, а русины, то есть белорусы. В то же время у поляков была своя точка зрения на наследие Великого княжества, и претензии литовцев с белорусами они считали несерьезными. В этом состязании действительно было предостаточно комических черт, оно порождало безумные теории, но так всегда бывает в начале национальных движений, и неуклюжие первые шажки легко простить. Литовцы, которым удалось стать «нормальным» народом, сейчас от этого более или менее избавились. По-другому случилось с белорусами — им, увы, не хватило времени: на спокойное развитие культуры им досталось всего десять-двенадцать лет. После этого белорусские земли настиг исторический циклон, на долгое время задержавший развитие самоопределения и государственности. Сейчас белорусам приходится начинать с того места, где остановились Луцкевичи и Янка Купала.
Так или иначе, начало двадцатого века оказалось никогда уже не повторившейся точкой равновесия. Разные народы обогащали настоящее Вильнюса, несмотря на разное отношение к прошлому. Никто еще не предчувствовал будущих бед: казалось, что история, куда бы она не повернула, будет двигаться в сторону всё большей цивилизованности, человечности, открытости. В Европе давно не было такого брожения, такого желания пересмотреть каноны политики, культуры, искусства. Из Парижа, Вены, Петербурга исходили новые веянья, которые достигали теперь Литвы и Вильнюса почти без преград. Давление империи явно слабело, и можно было надеяться, что со временем в Вильнюс вернется атмосфера многонациональной столицы. Мрачное настроение прошедших десятилетий сменили замечательные выставки, альманахи, спектакли, концерты; объявились художники выше провинциального уровня, и самым известным из них был Микалоюс Константинас Чюрленис, писавший странные, почти абстрактные мистические картины, композиция которых строилась по принципам музыкальных сонат и фуг (он был к тому же профессиональным композитором). Говорят, он повлиял на Василия Кандинского. Это не доказано, но у их работ есть общие черты, при этом Чюрленис склонился к абстракциям на несколько лет раньше. Посетители вильнюсских выставок его не очень понимали, он им платил той же монетой — когда его спрашивали, что изображено на картине, отвечал: «Автомобиль». Архитектор Антоний Вивульский, на год или на два младше Чюрлениса, начал строить в новом районе грандиозный современный костел. Как и Антонио Гауди, который в это время воздвигал в Барселоне храм Святого Семейства, он решил соперничать с готикой и барокко; башня в сто восемь метров на самой кромке вильнюсского амфитеатра должна была дополнить, а то и определить силуэт города. Костел не был достроен, советская власть переделала и в сущности уничтожила его, но Вивульский все-таки оставил свой след в здешнем ландшафте — он возвел три бетонных креста на холме между горами Гедимина и Бекеша, и кресты стали для Вильнюса аналогом статуи Христа в Рио-де-Жанейро. Правда, в сталинское время Три Креста тоже взорвали (я помню то утро, когда мы увидели пустое небо на их месте), но сегодня они снова высятся на вершине холма и хорошо видны с Кафедральной площади. Их белизна уравновешивает красный оттенок башни Гедимина и почти повторяет цвет песчаных обрывов Вильни.