Это не мешало мне до бесконечности обсуждать с Сартром и одних и других; напротив, они покорно претерпевали наше препарирование; его верховенство подтверждалось раз за разом. Я не отличалась особенной наблюдательностью, но в спорах, когда мы стремились понять людей, я выполняла свою задачу. Нам необходимо было объединить свои усилия, поскольку мы не обладали никаким методом объяснения. Мы не признавали классическую психологию, не верили в бихевиоризм, а психоанализу отводили очень ограниченное место. По этому поводу у нас с Колетт Одри состоялась не одна дискуссия. Коммунисты осуждали психоанализ; Политцер в «Коммюн» определил его как энергетизм, то есть идеализм, несовместимый с марксизмом. Зато троцкисты и прочие оппозиционеры устремились к нему, Колетт и ее друзья объясняли свои чувства, свое поведение и неудавшиеся действия, используя фрейдистские и адлеровские схемы.
Работа Адлера «О нервном характере» удовлетворяла нас больше, чем книги Фрейда, потому что Адлер отводил сексуальности меньше места. Однако мы не допускали, чтобы понятие «комплекс неполноценности» применялось ко всем без разбора. Мы ставили психоаналитикам в упрек то, что они стремились разложить человека на составляющие, вместо того чтобы понять его. Использование чуть ли не автоматически их «ключей» служило им для ложного логического обоснования опытов, которые следовало бы воспринять в их своеобразии. На самом же деле эти упреки были обоснованы лишь отчасти. Однако мы не делали различия между серьезными исследователями — сам Фрейд, некоторые из его последователей и его противников — и любителями, применявшими свои теории с примитивной фанатичностью. Эти попросту раздражали нас. Более всего нас возмущало то, что некоторые товарищи Колетт советовались с психоаналитиками по поводу выбора своей жизни. Один из них колебался между двумя женщинами; он обратился к доктору Д… — известному тем, что он оказывал услуги многим сюрреалистам — с вопросом, кого из двух женщин ему следует выбрать. «Надо дать чувствам возможность отойти, подобно тому, как отрываются сухие листья от дерева», — ответил доктор. Когда Колетт рассказала нам эту историю, мы пришли в негодование: мы отказывались рассматривать жизнь, как болезнь, и когда наступит час выбора, вместо того чтобы решать самому, полагаться на врача, требуя от него рецепта.
Однако если в этой области, как и во многих других, мы знали, каких ошибок нам следует избегать, то какую истину им противопоставить, мы не ведали. В заимствованном у Ясперса понятии «понимание» мы видели лишь смутное указание; чтобы в органичной целостности познать индивидуумов во всем их своеобразии, требовались схемы, которыми мы не располагали. В течение этих лет наши усилия были направлены на то, чтобы их выявить и изобрести; это стало нашим повседневным занятием, и я думаю, что оно обогатило нас больше, чем любое чтение и вообще все, воспринятое нами со стороны. Сартр придумал понятие «дурная вера», которая, на его взгляд, объясняла все явления, которые другие относят к подсознательному. Мы старались распознать ее под всеми обличьями: плутовство языка, обман памяти, увертки, компенсации, сублимации. Мы радовались всякий раз, когда открывали новый подход, новую форму. Одна из моих молодых коллег громко выражала в учительской четкие мнения и крайние настроения, но когда я пыталась поговорить с ней, то погружалась в зыбучие пески; такой контраст сбивал меня с толку, и вот однажды меня осенило. «Я поняла, — сказала я Сартру, — Жанетта Люмьер — это видимость!» И с тех пор мы применяли это слово ко всем людям, изображающим убеждения и чувства, которые не находят у них отклика: под иным названием мы открыли идею роли. Сартра особенно интересовала та часть пустоты, которая разъедает человеческое поведение и даже кажущуюся полноту того, что называют чувствами. У него случился острый приступ почечных колик, и он привел в замешательство многих докторов, утверждая, что по-настоящему он не страдает: само страдание показалось ему не сплошным, а словно бы пористым и почти неуловимым, хотя боль буквально приковала его к постели. Другой занимавший нас вопрос касался взаимосвязи сознания и организма; на нашем собственном примере и на других мы пытались распознать, что зависит от физической неизбежности, а что от добровольного согласия. Я ставила Сартру в упрек то, что он рассматривает свое тело как совокупность поперечно-полосатых мышц, лишая его симпатической системы. «Если поддаются слезам, нервным срывам, морской болезни, значит, — говорил он, — потворствуют этому». Я же утверждала, что желудок, слезные железы и даже человек подчиняются порой неодолимым силам.
Изобретая во время этого исследования свои собственные инструменты и углы зрения, мы сожалели об ограниченности пространства, на которую были обречены. У нас было очень мало друзей, почти никаких знакомых, и, чтобы поправить хотя бы отчасти эту скудость, мы с жадностью набрасывались на криминальную хронику. Я часто покупала газету «Детектив», которая с удовольствием обрушивалась на полицию и благонамеренных граждан. Нас привлекали экстремальные случаи, как привлекали неврозы и психозы: в них обнаруживались укрупненные, очищенные, наделенные завораживающей отчетливостью своего проявления людские поведения и страсти людей, которых называют нормальными. Они вызывали у нас интерес и по другой причине. Всякое отклонение от нормы подкрепляло наш анархизм: чудовищность соблазняла нас. Одно из наших противоречий состояло в том, что мы отрицали подсознательное; однако Жид, сюрреалисты и, несмотря на все наше сопротивление, сам Фрейд убедили нас, что во всяком существе есть «неделимое ядро мрака»[30]: нечто такое, что не удается пробить ни социальной рутине, ни обыденному языку, но изредка оно со скандалом разлетается на куски. При этих взрывах всегда обнажается истина; мы считали разительными взрывы, которые содействовали проявлению свободы. Особую ценность мы придавали потрясениям, обнажавшим буржуазные пороки и лицемерие, сокрушавшим фасады, за которыми скрывались домашние очаги и сердца. Не меньше самих преступлений наше внимание привлекали и судебные процессы; самый мрачный ставит под вопрос отношение индивида к обществу. И большая часть приговоров вызывала у нас возмущение, ибо общество бессовестно выражало в них свою классовую предвзятость и обскурантизм.
Разумеется, нас интересовали дела, имевшие, на наш взгляд, психологическое или социальное значение. Процесс Фальку спровоцировал в Руане манифестацию в пятнадцать тысяч человек перед зданием суда; Фальку обвиняли в том, что он живьем сжег свою любовницу, а в городе он пользовался большой популярностью: после оправдания его несли на руках. Эта суматоха оставила меня безучастной. Зато я вместе с Сартром долгое время задавалась вопросом по поводу одной истории, не наделавшей никакого шума: молодой инженер-химик и его жена, женатые три года и очень счастливые, однажды ночью привели к себе неизвестную пару, которую встретили в каком-то кабаре; каким оргиям они предавались? Наутро молодое семейство покончило с собой. Вспоминая об этом, я могу определить, насколько нашей мысли еще недоставало смелости. Нас удивило, что минутное распутство смогло одержать верх над тремя годами любви и счастья; мы были правы: позже от специалистов по психоанализу мы узнали, что никогда травма не вызывает серьезных нарушений, если совокупность обстоятельств не предрасположила к этому человека. Нам не следовало пребывать в растерянности; надо было отбросить газетные штампы и, исходя из двойного самоубийства супругов, попытаться представить себе их интимные отношения: предшествовавший самоубийству групповой акт наверняка не был простой случайностью. Нам не пришло в голову оспорить видимость.