Бегут ручьи за поворот,
Туда, к Сионскому собору,
Не в будущее, в старину.
И я в их музыке тону.
Тут в детство впасть, пожалуй, впору.
И мне теперь тринадцать лет.
Грохочет гром – а я не глохну,
Я молнию схвачу – не охну.
Я мокну, я полураздет.
Пусть хлещет ливень утром ранним,
Пусть он загнал в подъед мушу.
А я наивен, я пляшу:
Я не убит ещё, не ранен.
Так, может, в хашную пойдём,
Так, может, ты меня уважишь
И там, за столиком расскажешь,
Как мальчик пляшет под дождём.
Жена Фейгина, Сима, ушла в оперный театр; ему самому пришлось готовить ужин. Он предложил нам сразиться в шахматы. А. П. согласился:
– Хорошо. Давайте по рубчику за партию.
Эмма стал его отговаривать:
– Ты что? Володя – кандидат в мастера.
Ответ был кратким.
– В-всё равно.
Он вставил в мундштук сигарету и сделал ход… b3. Играл он на уровне пятого или четвёртого разряда. Я давал ему фигуру вперёд – он отказывался, азарт брал верх. Не верил, что теорию надо знать. Сели ужинать, и он сказал:
– Приезжайте в Москву, за мной – реванш, будем играть по трёшке.
Вернулась из театра Сима, вся сияющая, и возвышенно произнесла: мол, какая музыка была! А вскоре появилось гениальное межировское стихотворение «Музыка», ставшее одним из самых цитируемых:
…Солдатам голову кружа,
Трёхрядка под накатом брёвен
Была нужней для блиндажа,
Чем для Германии Бетховен. <…>
Стенали яростно, навзрыд,
Одной единой страсти ради
На полустанке – инвалид
И Шостакович – в Ленинграде.
Это один из примеров того, как был прав поэт Евгений Винокуров в давней оценке Александра Межирова: «Сдержанная экспрессия, точная подробность, „жёсткость“ формы и в то же время лирический „захлёб“» – вот что составляет межировскую манеру.
5
В те дни я записал в дневнике: «Мне в редакцию от Фейгиных позвонил Межиров. Спрашивает: не хочу ли я съездить с ним в Чиатуру; приглашает Григол Абашидзе: это его родные края. И – с подвохом: не смущает ли меня, что Г. А. – лауреат Сталинской премии? Ехали часа три. У Г. А. собственный шофёр. Молчаливый, погружённый в себя. Вдруг перед нами распахнулось ущелье; посередине его – речка Квирила (убежавшая Квирила о Риони говорила). Скалы с двух сторон. От речки в гору поднимается Чиатура. Очень живописно, всё просится в какой-нибудь экзотический фильм. Повсюду – воздушно-канатные дороги и чумазые шахтёры. И, конечно, традиционные угощения с морем имеретинского вина. Г. А. здесь почитают, гордятся им. Всё это походило на праздник. Нам показали в селении Кацхи купольный храм Мацховари Х-ХI века (А. П. был в восторге от сохранившейся кое-где росписи), средневековую крепость и пещеры Джарбели. На обратном пути А. П. поинтересовался: доволен ли я. Он много курил, щурился из-за дыма, благодарил Абашидзе…» Каково же было моё потрясение, когда я услышал от него «Бессонницу», полную драматизма, но не ощущения праздника: «Хоронили меня, хоронили в Чиатурах, в горняцком краю…»
Он жил, если так можно сказать, на пределе, хотя это далеко не каждому бросалось в глаза. Драматичным был чуть ли не каждый его миг.
Однажды, спустя очень много лет, я приехал к нему в Переделкино (он тогда обретался там в двухэтажном жэковском доме, в тесноватой коммуналке, по-приятельски общаясь со всеми соседями); у него – Владимир Высоцкий, который очень высоко ставил Межирова. А. П. как-то говорил мне о нём: «Володя, как все великие люди, по сути, одинок».
Уж он-то, автор строк: «Одиночество гонит меня от порога к порогу…», понимал, что это такое. И продолжал в том смысле, что это состояние пугает Высоцкого, не даёт ему покоя, заставляет одолевать свой главный, неотступный недуг, что-то корёжит его, не даёт уснуть, держит в постоянном напряжении, и он звонит даже среди ночи: «Можно приехать?» «К-конечно!» – отвечал ему Межиров, и тот ловил такси, ехал через всю Москву и Подмосковье, врывался с потоком свежего воздуха, наотрез отказывался от спиртного («С этим я завязал»), беспрестанно пил чай и пел под гитару свои новые песни, которых было не счесть.
В ту ночь Высоцкий сказал мне, когда А. П. вышел в кухню помыть посуду:
– Он хочет спасти меня, а сам неприкаянный – не меньше, чем я. Может, и больше.
Под конец Высоцкий по просьбе Межирова спел «В Тбилиси – там всё ясно, там тепло…» и, поставив гитару к ногам, уговорил А. П. прочитать нам «Бессонницу»; не удержался, снова взял гитару и подыграл ему. Жаль, что это не было записано на плёнку!
Межиров знал Грузию сокровенно, глубинно – потому, скорее всего, что был любим ею и любил её, сопереживал ей.
Прошедший сквозь великую войну,
Я знаю цену этому вину
Не как историк, а как винодел,
Который прожил в Грузии века,
На Тамерлана с яростью глядел,
А в этот день помолодел слегка.
Пожалуй, тогда, в те благословенные дни, общаясь с ним, я понял, как должна поэтическая строка выискивать на шумном Авлабаре в вечернем блеске трамвайной дуги кристаллик соли на спине битюга, быть с теми, кто «на склон из ассирийского района выносят гроб с водителем такси», слышать, как, сопровождая процессию, «сирены воют. (Господи, спаси!) И горестно поют, и разъярённо». Через его поэзию у меня в пятидесятых-шестидесятых годах произошло второе, более интимное открытие Тбилиси, настолько органично впитала она в себя «военный госпиталь в Навтлуге, трамвайных рельс крутые дуги», «подъём Чавчавадзе сквозь крики: бади-буди, мацони, тута…», набитый битком автобус, который «в нос шибает и дышит в затылок чахохбили, чачой, чесноком», «луны бутылочное дно над городом Галактиона», «горы около зари», падающий вниз, к Куре, Театральный переулок, «Верийский спуск в снегу», кафе «Метро», заставляющее признать, что «свет фонаря в любом убогом храме куда светлей, чем свет из этих стен», то, как над Курою – «перезвон и перезвяк»: «первый лист упал с чинары». Сколько раз я проходил мимо вот этой старинной церкви, но и подумать не мог, что она перестанет быть безымянной после встречи с Межировым – и откроется самым потрясающим образом: «Когда над храмом с грохотом теснится и зажигает молнии гроза, я вижу не иконы, а бойницы и амбразуры, а не образа». Эти строки меня чем-то смущали, но я тогда не понимал – чем. А поняв – не перестал ими восхищаться.
Я специально брал командировку и ехал (уже один) в Чиатуру, чтобы отыскать то место, где рядом с шахтёрским посёлком, по словам А. П., «молния с неба упала, чёрный тополь спалила дотла и под чёрной землёй перевала глубоко свой огонь погребла». Я не испытывал никакой грусти, наоборот – ликовал, потому что верил стихам: «Я сказал: это место на взгорье отыщу и, припомнив грозу, эту молнию вырою вскоре и в подарок тебе привезу». А спустя десятилетия всё это прорвалось у меня в «Трёх сонетах». Вот первый из них: