На углу Уайтхэд-стрит и холмсовской Бейкер-стрит я робко подошел к пузатому господину банкомату и спросил у него небольшую сумму, он крупно написал мне короткое неприличное слово всего из трех букв и выплюнул мою карточку.
— Подлец! — остервенело сказал я банкомату и мысленно отчитал свою бестолковую карту, пряча ее в бумажник. И вдруг упал перед подлецом на колени и расцеловал его в брюхо за то, что он вернул мне утраченный дар речи.
Но денег от этого не прибавилось. Пришлось в тот же день идти в один мафиозный восточноевропейский профсоюз (с плакатом на входе «DO ANGLII NIEJEDZIEMY POLSKIE DZIECI UCZYC CHCEMY!!!»[2]— который здесь, в Лондоне, выглядел злобно). Поддержкой этой организации мне пришлось заручиться, на случай если Питер быканет, когда я вернусь на работу.
В «Скрибл» все, как всегда, бездельничали и угорали как свинюги. Ник сказал, что вчера, подравнивая волосы, обрезал челку своей девушке, потом она обрезала ему еще кое-что. Мэри влюбилась в очкарика и целый день билась головой о фанерную перегородку между нашими столами, отчего с моей стороны перегородки отваливались благочестивые фотографии.
Они делали проект интерьера для жилища однополой пары, где в соответствии с заказом все должно было напоминать Древний Рим. Я самолично добавил в проект прихожей неожиданно торчащие из стены лепные женские груди и фаллические штыри для шляп. Чтобы подчеркнуть благородность затеи, под каждым штырем я расположил вдавленные в стену латинские цифры, которые предполагалось позолотить. Шикарное ложе в виде торчащего из стены носа триремы мы украсили балдахином и мускулистым Нептуном с подзорной трубой, скажите спасибо, что не с биноклем.
— Заинька, возьми меня, возьми!
— А тебя не смущает, что я женат, торможу после черепно-мозговой травмы и совершенно без денег? — спросил я у Мадлен, которая на обеде радостно схватила меня за яйца по случаю моего возвращения.
— Глупый ты человек, мне все равно. — А если переводить ближе к правде: «Чува-ак, да наблевать и растереть».
— А то, что я рисую цветы и которую неделю сожительствую с мужиком?
— Мы живем в свободном мире, заяц.
— Я дрочу.
— Я тоже.
— У меня, кажется, грипп начинается.
— Ну и проваливай тогда в жопу, если ты такой мудак и тебе меня хочется!
— Совершенно недопустимо, чтобы так хамила девочка! — сказал я и повел наказывать проказницу в укромное местечко на верху лестницы.
Самое херовое — это когда Питер начинает звонить домой. Это значит — страшное рядом. Или, по крайней мере, нехорошее. Есть народная мудрость: «Если хочешь, чтобы тебе отказали, позвони по телефону». Наш деревенский босс усвоил ее с другой стороны — чтобы отказывать.
— А как же трудовая страховка? — возмутился я, когда он отказался оплачивать мне документально подтвержденное лечение в больнице.
— Видишь ли, Алекс, — вечно он что-нибудь ядовито объясняет, — по английскому трудовому кодексу не гражданин…
— Ради бога, давай не будем углубляться в законодательство! Тем более я как резидент Европейского союза не имею здесь разве что права голоса.
— Ну а чего же ты тогда возмущаешься, если у тебя нет этого права голоса?
— Блядь-ть! — не выдержал я (первый раз за всю книгу), зная, что он даже не прикалывается. — Право, ты недооцениваешь возможностей организаций по защите трудящихся. А, черт! Если бы я не был человеком строго религиозного воспитания, я бы пошел к русской мафии и предложил бы тебя отправить на российские прилавки в консервных баночках. Но постольку, поскольку я человек с принципами, я буду выбивать из тебя бабки другими верными способами. Хотя трудно будет бороться с искушением…
— Ну так, милый мой, выбирай, — протянул он по-отечески. — Думаю, быстрее ты заработаешь на мне, продавая твои баночки. Советую согрешить. Ты уж послушай меня. Господь зарплату не платит.
— Знаешь, Петя, я давно хотел тебе сказать, — произнес я с риторическим придыханием, — что больше люблю бога, чем тебя.
Для него это был удар, но он виду не подал, только помолчал и сухо ответил:
— Да? В таком случае — ты уволен. — Кляп-с! И по линии пошли гудки.
Так я пострадал за религиозные убеждения. Христианский мученик, блин. О, как это было обидно! Мне даже коллег-бездельников из «Белки» было невыносимо видеть. Стыдно. И все из-за этого истинного арийца-англичанина. Однажды этот кучерявый гамадрил, оправдываясь перед нами за очередную задержку выплаты, посетовал на то, что помогает голодающим детям Африки.
Когда я последний раз с прискорбной папочкой выходил из подъезда, где Питер арендовал офис и где я последнее время частенько на верхней необитаемой площадке воспитывал Мадлен, я вышел и заметил отъезжающую скромную машину своей жены. Тогда-то я и понял, что она за мной следит. Мне стало ее жалко, и я снова и снова почувствовал себя последней свиньей. Я понял, что медлить больше нельзя, и стал выдумывать место и час покаяния.
Возвращение блудного сына, или, точнее, блудливого мужа, состоялось просто и почти романтично. Когда синяки под глазами исчезли и шрам на голове почти зажил, я позвонил и назначил ей свидание в кафе в польско-ирландском Кэмдене. Там я передал ей первую часть своей исповеди и сказал, чтобы она решала, прощать меня или нет, только после ее прочтения.
Через неделю я забеспокоился, не выдержал, позвонил ей, но она положила трубку. Тогда я подсторожил ее возле подъезда и прочитал ей целую лекцию на тему приемов литературного преувеличения, о гиперболах, метафорах, художественных пигментах и так далее. Но, увы, и это не сработало.
2
После этого случая я твердо решил стать серьезнее. Наспех нашел себе какую-никакую работу, чтобы Тутая совсем не объедать, прикупил полуспортивный, как мне показалось, «писательский» костюм и отпустил бороду.
Работа моя заключалась в раздавании рекламных открыток магазина детской одежды, при этом сам я должен был одеваться в чудовищную желтую утку. И без того не осиная, моя талия за счет поролона увеличилась на два метра в объеме, и ноги из-под округлого, если не сказать шаровидного, зада-брюшка торчали двумя затянутыми в красные колготки палками с мягкими ластами. Но в целом мне даже нравилось. Так как платили нормально, и, слава богу, лицо мое было надежно спрятано в круглой башке у этой плюшевой птицы, и я страшно, в смысле противоестественно, наблюдал за ничего не подозревавшими прохожими из темной пещеры ее жесткого клюва.
Я чувствовал себя бесом, вселившимся в милую мягкую игрушку, которой так доверяли дети. Когда в сентябре в Лондоне было плюс двадцать пять, я потел в ней как проклятый, и если бы вы только знали, в какие экстремальные ситуации может попасть большая желтая рекламная утка, если ей просто захотелось в сортир.