Я летел из Москвы в Непал. Рядом со мной сел нестарый монах в оранжевых одеяниях, довольно вонючих. У них не лица, а расписанные кисточкой куриные яйца. Когда мы взлетали, он неожиданно схватил меня за руку, судорожно сжал и судорожно, жалко стал смеяться.
– Ты чего? – не понял я.
– Боюсь, – сказал он.
– Но ты же буддист, – сказал я.
Монах не преодолел зависимость от страха. Может быть, весь его буддизм только и есть попытка преодолеть страх, спрятаться от страданий и саморазрушения. Но я тоже хочу схватить монаха за локоть. Я хочу ему сказать:
– Побудь со мной.
– Я боюсь быть один.
Не только богатство и славу. Любовь в гроб с собой тоже не положишь. Может быть, мы придумали истории о любви только потому, чтобы не оказаться в одиночестве. Мы нагрузили любовь излишними коннотациями, связанными с творением. Может быть, сделав акцент на любви, придумав это слово, растиражировавшись в привязанностях, зацепившись за образ, мы уклонились от бессмертия, задраили единственно возможный люк, признали свою поражение. Любовь нас связала по рукам и ногам. Если у тебя есть талант, когда участвуешь хотя бы минимально в глобальном сотворчестве, любовь уходит на второй план, испаряется, становится маревом. Любовь закрывает собой черную дыру мироздания. Заглянем туда. Там как-то все неподвижно колеблется. Это для смелых. Продолжим полет в ровной пустоте. Освободимся от придуманных слов. Бог – не фраер.
А был ли Пушкин?
Не знаю, как бы я смог жить в России, если бы не было Пушкина. Это невозможно объяснить иностранцу. Пушкин не создал ни Фауста, ни Дон Кихота. Его даже не растащили на афоризмы. При всей его всемирной отзывчивости, на которой так настаивал Достоевский, Пушкина не назовешь международным явлением. Уважение иностранцев к Пушкину похоже на чайную церемонию: все улыбаются, но в душе предпочитают выпить что-нибудь покрепче.
Между тем, Пушкин дал русской культуре нежданный-негаданный свет такой силы, что она до сих пор отражает его. Сущность Пушкина – принадлежность к свободе. Пушкин скорее всего – единственный свободный писатель России. В нем есть исключительная бесполезность. Его можно расколоть на разные «полезные» куски, но в своей целостности он отчетливо противоречив, одни его высказывания поглощают другие. Он показал и явил собой ясную противоречивость жизни. Он ужасался тому, что родился в России, но не желал России иной истории. Он писал детские сказки и порнографические поэмы. Если он чему-либо учил, то разве тому, что на свете почти все относительно, изменчиво, непостоянно, а значит – жизнь продолжается.
Если бы не было Пушкина, не знаю, на каком бы языке я говорил. До Пушкина Россия едва ворочала русским языком, на нем не говорили, а перекатывали во рту тяжелые камни синтаксиса, хрустели костями архаических суффиксов. До него писали тяжело и коряво, точно так же, как и жили. Пушкин подчинил язык бесконечной легкости своей жизни, освободил его и предложил потомкам.
Самый захватывающий пушкинский роман – его жизнь. Он мог бы с большой выгодой для себя славить в одах русский трон, но предпочел жить бунтарем, циником, бабником, атеистом. Он написал кощунственную поэму «Гаврилиаду» о порочном зачатии Девы Марии, которая не могла не вызвать скандала, даже оставшись рукописью. Метафизический циник стал основоположником отечественного самиздата.
Не только метафизический.
Маленького роста, 1,65 м, лицом похожий на обезьяну, Пушкин был первой в русской литературы суперзвездой, окруженной мифами и сплетнями. Кто не знает о том, что в южной ссылке он выеб жену своего влиятельного начальника, губернатора края графа Воронцова? А «случай» Керн, прекрасной соседки, воспетой в самом известном любовном русском стихотворении, которую в частном письме он от души назвал «блядью»? Но он и сам был хорошей «блядью», когда поостерегся (сославшись на зайца) ехать в Петербург, узнав о декабристском восстании. Друзья отправились на виселицу или в Сибирь, а он был приближен к новому царю, который назначил его камер-юнкером, а себя – пушкинским цензором, что было оскорбительно, почетно и безапелляционно.
Все гении – сексуальные животные. Вон они стоят с красными поднятыми хуями по обочинам Млечного Пути. А вот и наш Пушкин.
Любовные проделки русского эфиопа закончились самой яркой и самой гнусной любовной катастрофой в истории родной культуры. Пушкин на своем примере блестяще доказал, что лаже национальный гений №1 не застрахован от унижения быть «опущенным» своей бабой. Донжуановский список, с любовным восторгом собранный пушкинистами (а кто явился на бал в полупрозрачных белых штанах на голое тело?), стал ему метафизическим приговором не хуже, чем у самого Дон Жуана. Сколько бы Пушкин ни брюхатил первую московскую красавицу, она неизменно уходила в блядском кокетстве от верности своему мужу с царем, гомосексуалистом, с кем угодно. С женской точки зрения, гений не стоит нормального, предсказуемого красавца-француза. Никакие стихи, никакая слава, никакое божественное вдохновение не спасли гения от позора. Он стал рогоносцем, независимо от «проникновения» чьего-либо члена во фригидную пизду Натали. Он испытал адские муки неопределенности и обосранности. Высший свет единодушно встал на сторону Дантеса, хохоча над ревностью Пушкина, бесславно доведшей его до могилы. Царь брезгливо приказал похоронить нашкодившего поэта подальше от Петербурга.
Другого солнца в русской поэзии не было. Было всякое, но солнца не было. Чем больше времени проходит со смерти человека, тем закономернее кажется его смерть, даже если она чудовищно неестественна. В любом случае Пушкин был бы не в силах остановить движение русской культуры в сторону совсем не культурной полезности.
Если совокупность противоречий, мимикрирующую под золотую середину, считать гармонией, то Пушкин гармоничен. В его стихах есть очевидное совершенство, в которое вновь и вновь приходится только верить не знающим русский язык. Пушкин принципиально непереводим. В переводах его стихи превращаются в ослепительную банальность. Непереводимость Пушкина, которая отличает его от культурных героев других народов, позволят сделать вывод о фантастической пустоте его поэзии. В сюжетном плане «Евгений Онегин» состоит из натяжек; «Капитанская дочка» по содержанию еще менее значительная вещь. Но именно здесь и зарыта собака. Пушкин имеет дело не с семантической наполненностью слова, а с его бестелесной аурой, которая у каждого слова имеет особое свечение. Поэзия Пушкина есть комбинация и колебание словесных аур. Эти ауры отражают скорее не состояние смысла, а как раз напротив – смысл пустотного состояния, а именно это и можно назвать вдохновением. Таким образом, Пушкин – самовыражение вдохновения в чистом виде, доказательство его наличия. То есть вера, которая фактически переходит в знание. А этого не бывает без оккультизма. А оккультизм противоположен, противопоказан трехмерному миру. Короче говоря, это значит, что Пушкина не было, нет и не может быть.