Меня поднимают и переносят в ванну с теплой водой. Я лежу в ней, погруженный в воду по пояс. Закрываю глаза и наслаждаюсь теплом. Кажется, что эта ванна громадная, как теплый океан. На твердом деревянном крае мягкая подушка, она подложена мне под голову.
Голоса отсчитывают минуты.
Ножи.
Иглы.
Кажется, я засыпаю.
Меня поднимают, как ребенка, нежно вытирают и кладут лицом вниз на клавесин. Моя голова обращена к клавишам. Когда мужчины говорят, струны откликаются на их голоса. Мне тоже хочется запеть, но это невозможно. Теперь для этого нужно сделать невероятное усилие. Мне даже не представляется, что когда-то я мог открывать рот и производить звуки.
Каждый раз, когда я почти засыпаю на теплой простыне, меня будит прикосновение холодной руки. Мне приходит в голову, что эти мужчины (даже несмотря на то, что один из них — Ульрих) не должны меня трогать. Так трогать. Это прикосновения, к которым я совсем не привык: руки Ульриха подстегивали только мой голос.
Я думаю: Позову Николая. Я думаю: Николай скажет им, чтобы они убрали от меня свои руки. Но его здесь нет. Холодные руки приподнимают меня и подсовывают мне под бедра полотенца, так что мой зад приподнимается вверх. Они раздвигают мои ноги так широко, что мне кажется: сейчас меня разорвут пополам. Они делают мне больно, но я не могу сказать ни слова. Я издаю стон. Они привязывают меня за щиколотки, так что я не могу сомкнуть ноги. Я чувствую, как они трогают меня там, где даже Ульрих никогда не смел ко мне прикасаться.
Мои руки все еще свободны, и я сжимаю их в кулаки. Я плачу.
Меня начинает тошнить.
В воздухе появляется какой-то запах, похожий на что-то… Свежее? Кислое? Я не могу разобрать. Что-то холодное и влажное прикасается к моим бедрам, между ног. Оно массирует мне яички, и от этого мое горло сжимается от рвотного позыва. Я не хочу, чтобы меня трогали там! Струны клавесина издают подо мной звуки, но в этих звуках нет логики. Мне нужен мой голос, хочу сказать я. Не забирайте его. Это единственное, что делает меня чистым. Но выходит только: «Нет, не-е-ет», как будто я оплакиваю кого-то.
Чья-то рука гладит меня по голове. В ушах слышится голос Ульриха:
— Все хорошо, Мозес. Засыпай.
Спать! Да, я хочу спать, но рука снова прикасается ко мне! Ульрих! Я пытаюсь закричать. Не забирайте мой голос! Но могу выговорить лишь его имя, а потом издаю только стоны.
— Не бойся, — говорит он. — Я здесь.
Меня тошнит. И мне тяжело. Я не могу двинуться. Но я должен, иначе исчезнет мой голос.
— Держите его! — вопит Рапуччи. — Придавите его своим весом!
Я не могу подняться. Кто-то наваливается на меня. Моя грудь раздавлена. Я не могу дышать.
— Держите его крепче! Он не должен шевелиться.
Я чувствую острую боль между ног. Я начинаю стонать, извиваюсь и плачу, и клавесин плачет вместе со мной.
— Вы должны держать его!
Я кричу.
— Ради всего святого, Рапуччи, что вы…
— Держите его!
Что-то проникает в меня. Рука. Она нащупывает что-то, ищет мой голос! Я выкашливаю вино и куски ягненка. Пальцы Ульриха гладят меня по щеке. Он раздавит меня. Я пытаюсь бороться, но не могу пошевелиться.
— Сейчас он должен быть совершенно неподвижен, или это убьет его! — вопит Рапуччи, и басовые струны клавесина гудят.
Из меня что-то вытягивают, и боль при этом такая сильная, что я чувствую ее в кончиках пальцев ног.
Мне нечем дышать.
— У меня не было выбора, — шепчет Ульрих очень тихо, и я уверен, что даже Рапуччи его не слышит. — Твой голос, — мурлычет он. — Твой голос.
Жгучая боль, что-то рвется у меня между ног, — и внезапно все кажется таким далеким. Я так устал.
Я засыпаю, и последняя моя мысль о том, что Рапуччи хрипит, а Ульрих тихо всхлипывает, и еще о том, что все, что забрали у меня эти ужасные люди, когда-нибудь я верну обратно.
Акт II
I
Я проснулся в своей кровати. После изнуряющей ночи в аббатстве было тихо. Во внутреннем дворике бормотал фонтан.
Это мне приснилось?
Я повернулся и почувствовал страшную боль между ног, казалось, будто в мои внутренности впились острые крючья. Слезы затуманили мне глаза. Пока боль не утихла, я лежал неподвижно, потом откинул покрывало. Я все еще был голый. Мой детский пенис торчал вверх. Он был лилового цвета, а яички под ним — ярко-красного и, кажется, раза в два больше обычного. По внутренней поверхности бедер шли красно-синие шрамы. Но я не заметил никакой пропажи. Все было на месте.
Я осторожно вытянул палец и коснулся правого яичка. Кожа была мягкой, а все остальное как будто онемело.
Нам нужно сохранить твой голос, сказал Ульрих. Я представил себя внутри одного из стеклянных кувшинов Дуфта, поющего что-то, чего никто не может услышать.
В дверь постучали. Я накрыл свое нагое тело покрывалом.
Николай не стал дожидаться ответа. Он занял добрую половину моей чердачной каморки.
— Каждую неделю нам нужно строить по новой Церкви, — сказал он. Глаза его были налиты кровью, и выглядел он постаревшим лет на пять. — Благослови, Господи, Штюкдюка с его церемониалом. — Он ухмыльнулся, но улыбка быстро сошла с его лица. — Что с тобой? Ты заболел?
Я кивнул.
— Неудивительно. Тебе нужен выходной. Скажу Ульриху, чтобы он оставил тебя в покое этим утром.
Я кивнул.
Николай подошел ко мне, наклонился и стал внимательно изучать мое лицо.
— О, Мозес, ты выглядишь хуже, чем монах Айнзидельн, который уснул в фонтане. Хочешь поесть?
Я покачал головой.
— С тобой все в порядке?
Я покачал головой. В то утро мне хотелось рассказать обо всем Николаю, но сейчас я рад, что тогда у меня не нашлось слов.
Он встал.
— Ладно. Тебе нужно отдохнуть, а я приду позже, — сказал он. — И принесу тебе сочный кусок жареного мяса.
Когда я снова не улыбнулся ему, он в последний раз с подозрением взглянул на меня и вышел из комнаты. Как только дверь захлопнулась, я изогнулся, пытаясь спустить ноги с кровати. С каждым движением крюки впивались все глубже и глубже в мои внутренности, и я задыхался от боли. Наконец я встал, согнувшись, как старик. Слезы текли у меня по щекам. Я прошаркал по полу и закрыл дверь на замок, чего никогда раньше не делал. Голый встал я перед зеркалом.
Спел первые три ноты сольной сопранной партии, которую исполнял накануне. Звук вышел слабым и неуверенным, но голос был мой. У меня его не забрали. Застрявшее в горле рыдание прервало пение.